Дария Беляева – Нортланд (СИ) (страница 36)
А может еще кому-то. Хоть бы еще кому-то.
Я никогда не видела ничего хуже улыбки на его лице. Я как можно быстрее приложила пропуск к двери, снова вышла на лестничную клетку. Я просто очередная кальфакторша, занятая своими делами, ничего больше. Если убедить себя в чем-то, получится сыграть это гораздо лучше. Меня трясло. Я смотрела вниз, на лестницу, и думала, что у меня впереди еще много красных холлов, где на диванах сидят разодетые, обреченные люди.
Больше ничего, ни для кого не значившие. Как я боялась оказаться на их месте, и каким чудовищно возбуждающим все это было. Я ненавидела себя за это чувство, не покидавшее меня даже тогда, когда я думала о Роми.
Но благодаря нему я готова была умереть, но не отступиться от своей цели, так что, наверное, стоило поблагодарить этот невротический кнут для моей слабой воли.
Снова и снова, этаж за этажом, я проходила через неведомые мне прежде страдания. Я подумала, что в таком контексте название "Дом Милосердия" имеет смысл. Там жили женщины, которых не били, не резали и не жгли. Они носили детей чудовищ, которые делали все это здесь. Солдаты вели себя очень по-разному, индивидуальность в них проявлялась, пожалуй, как никогда ярко. Кто-то был подчеркнуто галантен, кто-то не скрывал своей дикости, одни были разозлены, другие забавлялись.
Все они обладали чудовищным свойством — их власть, даже власть их липких взглядов, подавляла. Моя голова кружилась от всего, что видели мои глаза. Невыразимая жестокость, припорошенная блестками до полной фантасмагоричности казалась мне совершенной в своей абсурдности. Я не видела, что они делали с людьми за закрытыми дверями, я видела только результаты.
Я нашла Роми на третьем этаже. По крайней мере, мне так казалось. Я уже потеряла счет всему: времени, пространству, человеческому страданию. Все стало бесконечным, а в бесконечности, как известно, уже не различима кривизна линии. Это ощущение потери ориентации смягчило смятение, в котором я пребывала.
Мне могло быть легче, а вот людям здесь — нет, никогда. Единственный способ — диссоциация с телом, а это все равно, что смерть. Становишься призраком при жизни.
Прежде, чем увидеть Роми на одном из диванов, я заметила Маркуса. Она расхаживал по барной стойке перед привязанными к стульям женщинами и мужчинами, их было пятеро. Сапоги Маркуса блестели не хуже бутылок за ним. В руке у него горела каминная спичка, огонь медленно пожирал ее. Маркус говорил своим хорошо поставленным профессорским голосом:
— Для того, чтобы создать справедливое общество, нужно отказаться от всего. От традиционных сексуальных практик до привычки обедать. Культура — это репрессия, мы должны переизобрести ее, придать ей новое значение, а не редуцировать старый добрый кнут, погоняющий нас, до абсурда, каков, по всей видимости, и есть нынешний план.
Он цитировал одну из своих лекций.
— Этическая система, которую я предлагаю, обязывает нас признать, в конце концов, что все люди вне зависимости от их дохода, ориентации, убеждений и даже пользы для общества — равны. Только таким образом мы не сводим к абсурду систему государственного поощрения и подавления групп людей.
Он пнул ногой в грудь одного из мужчин, привязанных к стулу, и когда он повалился назад, Маркус кинул спичку ему в лицо.
— О, — пробормотал он. — Как-то неловко вышло, надеюсь не начнется пожар.
Я так испугалась, что метнулась к двери, я боялась, что он заметит меня и вспомнит. За секунду прежде, чем приложить пропуск к замку, я увидела Роми. Она сидела на диване, обняв колени, в своей обычной, диковатой позе. Глаза ее казались еще больше от страха, а длинные, нечесаные волосы были рассыпаны по плечам. Она была похожа на загнанного в угол олененка, не на зубастого зверька, а на кого-то вовсе безобидного. И хотя я знала, что она не была такой в жизни, впечатление это было болезненно сильным.
Впрочем, почему не была? Здесь, в этом здании, все мы такими были. Роми закусила губу и с напряжением следила за всем вокруг. Сексуальный ужас, садистическая оргия, все то, что видела и я. Но для Роми это имело совсем другое значение — она была частью происходящего.
Я видела между прядей ее волос напряженные, выступающие позвонки, дикостью черт, узостью костей и угловатой нервностью всех линий в ее теле, Роми походила в самом деле на какое-то доисторическое животное.
В руках она теребила красную накидку с капюшоном, еще на ней была коротенькая, тоже алая юбка. И это все.
Красная шапочка для волков. Еще прежде, чем я сделала к ней шаг, один из солдат подал ей руку. Она, конечно, не могла ему отказать, и в этом галантном движении было издевательство. Я хотела подойти к ней и сказать, что ей нужно пройти осмотр, и только сделав несколько шагов ей на встречу, я узнала солдата. Это был Ханс.
Мы обе погибли, если я подойду к ним.
Роми повертела в руке накидку, собираясь ее надеть, но Ханс покачал головой. Я услышала:
— Не стоит.
Он повел ее аккуратно, будто бы они прогуливались в парке, и он держал ее под руку, словно самую невинную из всех дам.
Она и была невинной. Все люди здесь были невинны. Они все были жертвами, и в этом не было никакой грязи, вины или стыда, который я невольно приписывала им. У меня не было ничего, что отличало бы меня от них.
Я смотрела им вслед. Ханс уводил мою Роми, и я не знала, какой она вернется оттуда. Мне нужно было спрятаться в одной из комнат, и как только Ханс оставит ее в покое, я заберу ее, как кальфакторши забрали ту девушку. В моей голове все это звучало бесконечно просто.
Я проследила, за какой дверью скрылись Ханс и Роми, и решительно пошла к коридору, словно бы меня вызвали туда. Откуда им было знать, правда ли это, да и какое им было дело. Я была всего лишь персоналом, невидимой до тех пор, пока я не жертва.
Моя изоляция в этом мире герметической жестокости была невыносимой. Я хотела чего-то более буквального. К примеру, запереться в комнате и сидеть там в полном одиночестве. Вот это я понимаю — изоляция. Необходимое условие для продолжения существования.
Я прошла до двери, которую Ханс закрыл за Роми, по этому бесконечному коридору. Одна из комнат рядом была заперта, дверь другой оказалась приоткрыта, и я скользнула в нее. Устройство принципиально иное, чем в Доме Милосердия. Там женщины ждут в комнатах, здесь комнаты ждут женщин.
Но в остальном — то же самое. Повторение закрепляет рефлекс — простая меблированная комната, только все красное и кровать шире, а вся простынь в липких пятнах.
Я не сразу заметила, что всюду — на полу, стенах, следы крови. Красное на красном, замаскированная до полной неразличимости боль. Между потолком и стеной была длинная, закрытая сеткой линия, дыра в соседнюю комнату. Для тех, кто любит подглядывать, наверное. С другой стороны красовалась такая же. Некоторое время я стояла, привалившись к двери, и тяжело дышала, а потом не выдержала и подошла к кровати, встала на нее, чтобы оказаться на одном уровне с линией, окном в комнату, где были Роми и Ханс.
Он одевал ее. Наверное, комната была подготовлена для него заранее, потому что здесь было множество роскошных вещей. Роми никогда таких, наверное, не видела. Может быть, это был кусочек гостиной Бергеров, маленькая копия — зеркала, позолота, подсвечники и драпировки. Алые стены скрылись за синей тканью.
Ханс одной рукой застегивал пуговицы на блузке Роми, снизу вверх, а другой сжимал ее грудь. Она смотрела в сторону, в одно из зеркал. Я не должна была это видеть, но я смотрела. И Роми не должна была на это смотреть, но смотрела — на саму себя в отражении, на него в отражении.
Когда Ханс застегнул блузку, он надел на Роми жемчужное ожерелье, сделал шаг назад, посмотрел на свою работу, склонив голову. Роми, не так давно бывшая Крысой, теперь самым естественным образом смотрелась в роскошном комплекте из юбки и блузки, отдаленно напоминавшем одежду фрау Бергер — те же строгие, совершенные линии.
Ханс засунул руку в карман, и я испугалась, что он достанет нож. Ханс, однако, вытащил жемчужные сережки. Он подошел к Роми.
— У вас не проколоты уши, — сказал он. Роми кивнула. Волосы ее были уже убраны в аккуратную и несложную прическу, фрау Бергер носила обычно что-то, что доставит больше хлопот парикмахеру, но Ханс был не слишком привередлив. Он приставил сережку к ее уху и надавил, она зашипела от боли. Когда Ханс убрал руку, я увидела, что от жемчужной, аккуратной, наверняка платиновой сережки идет капля крови.
Ханс слизал ее.
В его лице было нечто не просто нечеловеческое, а противоречившее человеческому, это придавало ему страшной, мертвенной красоты. Ханс снова отошел, и я увидела, что Роми дрожит. Он улыбнулся, рассматривая ее лицо, а затем снова приблизился к ней, вдел вторую сережку. Роми выпустила воздух сквозь сжатые зубы, и Ханс приложил палец к его губам.
— Прошу, постарайтесь не кричать как можно дольше. Мне кажется, во всем этом не хватает музыки.
Он прошел к граммофону в углу, к части декораций, такой красивой и вневременной. Ханс поставил одну из пластинок, повернулся к Роми и спросил:
— Вы любите Бетховена?
И я вспомнила, что фрау Бергер говорила Ивонн. Отличные манеры и Бетховен, и выкиньте из его головы всю эту дурь. А теперь фрау Бергер, пусть и символическая, сидела в этой комнате. Роми была актрисой, играющей ее, и все вокруг было декорациями для утонченного спектакля бедного сына фрау Бергер. Заиграла симфония под номером семь, и Ханс закрыл глаза, улыбнулся. Пронзительная, чистая, как кристалл, как слеза музыка, наполнила комнату.