Дария Беляева – Нортланд (СИ) (страница 30)
Я подумала, что знаю о нем так мало, и что всю свою жизнь я была недотрогой, а теперь, фактически, оказалась в постели со случайным человеком после первого же разговора.
Он вдруг замер надо мной, потом медленно снял перчатку с одной руки. В этом было какое-то полузабытое детское переживание — ожидание наказания. Когда он вошел в меня пальцами, я обняла его за шею, поцеловала в подбородок, чтобы скрыть неловкость, постаралась припомнить все, что в таких случаях полагается делать.
Ощущение было странное, желанное и неестественное одновременно. Мне хотелось, чтобы он продолжал, в то же время проникновение было пугающим, оно странно, приятно и болезненно, ощущалось физически, и принимать его значило, по крайней мере согласно моим обрывочным мыслям, принимать власть, силу. Он готовил меня, хотя я предпочла бы, чтобы все случилось как можно быстрее, предпочла бы не переживать минуты мучительного страха.
Только когда я начала двигаться ему навстречу, без полного осознания того, что делаю, гонясь за удовольствием, которое он вызывал во мне, Рейнхард дернул меня за бедра, прижал к себе, так что я ощущала его возбуждение, пока он расстегивал ширинку. Я была влажная, я пачкала его идеальную форму, я тянула к нему руки, я царапала ткань. Неразумное животное.
Когда я ощутила, как он уперся в меня, мне снова захотелось сбежать, но в то же время я хотела, чтобы он сделал это со мной. Я хотела, чтобы он поимел меня, чтобы вошел в меня, чтобы я ощутила его внутри, и в этом были все-все унизительные коннотации, которые приписывает этому акту сознание. Власть того, кто проникает над тем, кто принимает, проникновение, как наказание, победа над смертью как победа надо мной.
Рейнхард остановился, посмотрел на меня, снова облизнул губы и вдруг сказал:
— Личное — это политическое, правда, Эрика?
— Что?
Звучало, как цитата, как слова забытой песни. Вместо ответа, Рейнхард вошел в меня. Я подалась назад, инстинктивно стараясь избежать боли, но он удержал меня. Мы ведь делали ровно то, что от нас и требовалось. Я была той, кем мне назначил быть Нортланд. Я позволяла солдату иметь меня здесь, в Доме Милосердия.
Личное — это политическое. Политическое — это личное. Я вдруг взглянула в его лицо, удовольствие сделало его взгляд еще более затуманенным, словно он был мертвецки пьян, зрачки его казались мне огромными до слепоты. Проникновение подчиняет, символ власти и войны (война входит в твой город, говорят ведь так), но удовольствие делает мужчину беззащитным. В этом тоже был какой-то важный политический смысл, но он ускользнул от меня. Я была для Рейнхарда слишком узкой, и невольно мне хотелось освободиться от него, я не отдавала себе отчет в том, что пытаюсь вырваться, вывернуться. Он удерживал меня и отпускал, как кот играл бы с мышью.
Власть нуждается в сопротивлении, она хочет его. Это способ обозначить себя, объявить свое существование и утвердить его в борьбе.
Постепенно секс наш стал больше напоминать борьбу, не потому, что я не хотела, а потому, что хотела именно этого. Хотела, чтобы он держал меня, хотела, чтобы он кусал мне шею и грудь, хотела, чтобы он был кем-то, кого я ожидала увидеть.
Но Рейнхард оказался кем-то большим. Мы играли в эту старую как мир игру, где он брал меня, чтобы я принадлежала нему, это было бы унизительно, как и полагается, даже грубо, если бы мы не целовали друг друга с таким неизбывным желанием быть вместе.
Оно пугало меня больше, чем новые, болезненные ощущения, чем близость мужчины, чем все на свете.
Я думала, почти надеялась, что я всего лишь одушевленная вещь, инструмент для получения его удовольствия, а потом он вдруг схватил меня за руку, прижал ее к постели, переплел наши пальцы. Это было очень простое движение, символ страсти и желания, но была в нем пронзительная, какая-то жуткая нежность.
И я поняла, что все что происходит — не просто вспышка сексуального желания, заключенная в жесткие рамки наших социальных ролей. Давным-давно, еще когда он был идиотом в самом клиническом смысле этого слова, я полюбила его, а он полюбил меня.
Мы занимались любовью. И любовь эта родилась не тогда, когда я увидела его и поняла, что он может говорить и понимает, что значит время, что значит пространство, что значит постоянство.
До садомазохистского желания унизиться перед тем, кто представляет власть (сравнимо с тем, чтобы посадить пчелу на чувствительное место вроде соска и ждать укуса), я любила его слабоумного и беззащитного.
Это принесло мне всплеск удовольствия неожиданно сильный, и все вдруг обрело смысл. Вместо мазохистического удовольствия от подчинения и игры со смыслами, я получила сам смысл.
Я обняла его, и он прижал меня к себе, просунув руку мне под спину. Близость с ним, запах его кожи, поцелуи, ощущение его внутри себя, движения и прикосновения, вдруг стали казаться мне совсем пронзительно отдающимися не в теле, а где-то глубже, там, откуда берутся чувства (безусловно, это был разум).
Мы не разжимали рук, не отпускали друг друга, но все, что было в нем от солдата, а во мне от политической заключенной, и в нас обоих от Нортланда растворялось в чем-то настоящем.
Я тихонько стонала, уткнувшись ему в плечо, удовольствие нарастало и гасло, пока не вспыхнуло так глубоко внутри, что в груди не хватило место для воздуха. Он все еще двигался, и теперь я ощущала его иначе, с большей нежностью и покорностью, вызванной разрядкой.
Когда он кончил, обессиленно навалившись на меня, я почувствовала его смертельную усталость и тоску — цену, которую мужчины платят за удовольствие.
Кончиками пальцев я погладила его по щеке, задев крохотный шрам, оставшийся у него от кого-то из предыдущих хозяев.
Глава 8. Вторичные разработки
Мы лежали рядом, и я то и дело целовала его. Рейнхард почти сразу натянул перчатки, словно бы открытость кожи причиняла ему боль. Он был одет, а я обнажена, и прикосновение жесткой ткани к коже было в чем-то отрезвляющим. Где-то минут с пятнадцать я вовсе ни о чем не переживала. Мы лежали на кровати, и я думала, что кроме его одежды все вокруг такое мучительно белое.
А потом он сказал:
— Здесь не помешал бы ресторан. Я не отказался бы от шампанского и закусок. И от чего-нибудь цветного.
Он прикрыл глаза, и мне показалось, что гастрономические фантазии вызывают у него гедонистический интерес особенного сорта. Я поняла, что он относится к жизни с жадностью, в его интонации появилось нечто чрезмерно вовлеченное. Дорогие вещи, подумала я, дорогая выпивка, все то, на что прежде ты бы и внимания не обратил.
Это было не хорошо и не плохо, просто я кое-что о нем поняла. Я подалась к нему и коснулась носом кончика его носа. Он попытался сфокусировать на мне взгляд, и это выглядело забавно.
— У тебя были женщины за эти…эти три недели?
Это ведь вся его жизнь. В данном личностном континууме по крайней мере.
— Мне многое было интересно про то, зачем люди живут.
— И ты узнал?
— Да. Их физические ощущения очень яркие. Прежде я чувствовал все довольно смутно, теперь я чувствую себя…
Он щелкнул пальцами:
— Заостренным.
Рейнхард вдруг поцеловал меня, рука его раздвинула мне ноги, он доставил мне краткое, опасное удовольствие прикосновения, скользнув в меня только на секунду. Я закрыла глаза, но и поцелуй, и прикосновение почти тут же прекратились. Рейнхард достал из кармана портсигар, и мы неторопливо закурили, одновременно выдохнули дым вверх, и в комнате стало еще больше белого. Когда Рейнхард затянулся, я увидела, что на его пальцах были белесые пятна спермы, выделявшиеся на черной коже перчаток, и тускло поблескивавшая кровь. Отсутствие брезгливости было в нем не просто качеством, одним из многих, оно делало его отчего-то еще менее человечным.
— Для этого есть концепция.
— Если скажешь мне, для чего именно, я буду лучше поддерживать разговор.
Я стряхнула пепел прямо на подушку, словно бы мне не нужно было спать на ней. Фрау Винтерштайн, наверное, очень разозлится.
— Колонизация сознания угнетенных угнетателями.
— Что?
— Ты не попыталась меня раздеть. Тебя это заводит, так?
— Если бы меня спросили, какие сексуальные практики мне ближе всего, я ответила бы: политический садомазохизм.
Он криво улыбнулся. Я не поняла, нравится ему то, что он наблюдал или нет. Интонации его считать было очень сложно, и хотя мы говорили на одном языке, мне казалось, что сама речь не родной ему инструмент, и он не вполне владеет тем, о чем другие даже не задумываются.
— Символ боли, смерти и страха стал для тебя сексуальным фетишем. Что бы ты ни думала, ты делаешь то, чего от тебя и хотят.
— Странно, — я пожала плечами. — Я надеялась иронически обыграть.
Кажется, Рейнхард понимал сарказм. А может в моем исполнении он был слишком банален, а потому всем доступен. Быть может, Рейнхард и раньше его понимал.
— В конце концов, — сказал он. — Нет большой разницы между тем, встанешь ты на колени, чтобы принести присягу или чтобы отсосать.
— Это разве не опасные слова?
— Если бы их произнесла ты, наверное, они могли бы такими показаться.
— И что ты об этом думаешь?
Мне хотелось задавать ему этот вопрос раз за разом, он говорил достаточно, но его собственные мысли были скрыты. Слова, словно сверкающие инструменты, холодный металл, который погружают в тело. Ничего личного. В этом сходны медицина и война — ничего личного, мы просто вонзаем что-то в твою плоть.