Дария Беляева – Марк Антоний (страница 23)
Когда рощица осталась позади, мы почти сразу попали в самую толпу, но бежать в ней было куда легче, чем раньше, когда я, надевая свои белые кроссовки, устремлялся подальше от своей боли. Никто не толкался и не ругался, все уступали мне со священным трепетом и приветствовали меня радостными криками.
Я смеялся, и дыхание мое не сбивалось. Сначала я думал, что мне даже не придется отдыхать, ни единого раза, пока не зайдет солнце. Но, разумеется, останавливаться, чтобы прийти в себя приходилось, как бы сильна ни была моя природа, это все-таки природа с присущими ей ограничениями.
На бегу я хлестал женщин ремнем из шкуры, и они смеялись, подставлялись мне и так вкусно пахли.
Люди встречали меня с той первобытной радостью, с которой встречают любовь, рождение детей и урожай. Я нес им восторг и счастье, верховные, может быть, во всей человеческой жизни.
Удары мои должны были награждать женщин плодовитостью и дарить им легкие роды, и женщины охотно искали моего благословения. Я стал силой природы, ее орудием. Во рту у меня был вкус молока и крови, они причудливо смешивались и не исчезали, а лишь усиливались.
Я хотел, чтобы женщины смотрели на меня с вожделением. Я же такой красивый, молодой Геркулес и все такое, но, справедливости ради, думаю, невзрачному Нумицию доставалось не меньше внимания — перед природой равны все.
Мои удары были шутливыми, ровно настолько сильными, чтобы быть приятными, и я впервые не боялся, что не рассчитаю силу — моей силы было отмерено кем-то, кто живет в пещере, очень ровно.
Кто-то кричал:
— Дай мне ребенка!
Кто-то кричал:
— Дорогу луперку!
Кто-то желал мне радости и славы.
Женщины плакали от счастья, когда я касался их.
И я, знаешь ли, милый друг, чувствовал себя на своем месте. Такая любовь, такое почитание, такая экстатическая радость — по мне. Я был создан для такой любви и питался ей.
Когда я останавливался, чтобы перевести дух, женщины облепляли меня, трогали, они просили удара священным ремнем, просили здоровых детей и побольше, некоторых из них (необязательно самых красивых и молодых, кстати говоря, только тех, кого избирало что-то внутри меня) я целовал в щеку или в лоб, и ни их воспитательницы, ни даже их мужья не имели ничего против этих быстрых, коротких, но страстных поцелуев.
Из-за нешуточной физической нагрузки я потерял счет времени, но вовсе не устал, сознание спуталось, но сердце было ясным. Никогда прежде я не испытывал такой полной и отчаянной свободы, которая открылась мне тогда в этой смеси тайны и непристойности.
Нет, я не хотел, чтобы этот чудный день подходил к концу, я предпочел бы остановить солнце в зените.
Но оно все-таки зашло, оставив лишь куцую красную полосу над горизонтом. Тогда я остановился и, запрокинув голову, принялся вдыхать жаркий воздух, (на самом-то деле, как ты понимаешь, он был холодным). Я весь был в поту, он смыл с меня кровь, которая еще оставалась после освежевания жертвенных животных.
Я забылся: у меня пару минут не имелось ровно никаких мыслей. Затем я, награждая женщин и девушек ударами ремня напоследок, двинулся к роще, чтобы вернуть себе свою одежду и, что самое главное, человеческий облик.
Мне вовсе не было стыдно (но я и не отличаюсь особой стыдливостью), более того, я уверен, что даже Нумицию не было стыдно.
Что я могу сказать? Я жалел того паренька, который не выдержал нашего напряженного графика.
В роще было пусто, и я некоторое время недоумевал, где мои товарищи. Вдруг я услышал девичий смех, с плотоядной, вероятно, улыбкой, я обернулся на звук. Она стояла у дерева и терлась об него бедрами.
— Привет, — сказал я хрипло. Она посмотрела на меня так, будто тоже совсем не понимает моих слов. Никого-никого не было, клянусь тебе, ни слуг, ни ребят, ни даже тренера Эмилия, который, без сомнения, хотел бы узнать, как все прошло.
Мы с ней — совершенно одни, будто бы в целом мире.
У нее были каштановые волосы, распущенные и длинные, до самых бедер, она все время отдергивала свою простую тунику, и это движение было нервным, чуть придававшим ей человечности. Как она прекрасна в моей памяти — высокие скулы, большие, светлые глаза, яркие от природы губы и такая чудесная свежесть, будто смотришь на нее, и она утоляет жажду, словно родниковая вода.
Над губой у нее была крошечная родинка, длинные пальцы перебирали каштановые локоны.
Я принюхивался к ней, она пахла водой и возбужденной женщиной.
— Иди сюда, — говорила она. — Иди сюда, ну же.
Будто с животным, которое хотела приручить лаской, да? Я облизнулся. Во рту так пересохло, я хотел пить ее, я хотел есть ее, я хотел любить ее.
— Такой красивый, — прошептала она. И снова я подумал, что эта девушка говорит обо мне, будто о звере. Так можно сказать, увидев красивого волка, оленя или быка, с таким придыханием, восхищением перед природой.
— Иди сюда, давай, — повторила она еще мягче. — Не бойся. Ты такой красивый.
Голос ее, будто прочная нить, тянул меня к ней. Когда я подходил ближе, она отходила, отбегала со смесью страха и радости, но я, наконец, настиг ее.
И, о, она была прекрасной на вкус, настолько же, насколько на запах.
После всего она поцеловала меня в щеку и попросила ударить ее. Я, одурев от любви, сделал это и закрыл глаза, будто бы на секунду. Когда я их открыл, девушки уже не было.
А я ведь даже не узнал, как ее зовут. И была ли она человеком, тоже ведь небезынтересный вопрос.
Моя одежда лежала рядом, как и кусок шкуры. Земля оставалась холодной, теперь я это чувствовал. Ноги стали будто бы сплошным синяком. Такой крепатуры у меня еще никогда не было.
Я оделся, снова натянул мои белые кроссовки (подошва их стала черной) и побрел домой, вздрагивая от невыносимой боли в мышцах.
Доплелся я, должно быть, часа за два. Мама встретила меня поцелуями.
Я сказал:
— Ну как? Вы видели?
— Как ты устал, мой маленький, — мама гладила меня по голове. — Конечно, видели. Ты меня ударил, ты не помнишь?
— Не сильно, все же нормально, да?
Ты подбежал обнять меня, и я заорал от боли.
— Ай! Все-все, не надо!
Публий поцокал языком и сказал:
— Ты себя совершенно измотал, вот что значит хорошо выполненная работа.
— Да, — сказал я. — Это точно. Я сейчас умру.
— Горжусь тобой, — сказал Публий. — Люди делятся на два типа. Волчки и овечки.
— Это ты к чему?
— Да так, рассуждаю. Мама сказала подготовить тебе ванну. Иди, пока она не остыла.
Волчки и овечки, повторял я про себя.
— Ты, наверное, голодный? — спрашивала мама.
— Ничуть, — ответил я, может, впервые в жизни. Я почти не помню, правда, милый друг, моментов, когда я не был голоден, я родился с этим чувством под ложечкой. А вот тогда оно отступило. Думаю, у меня все органы внутри слиплись от долгого бега.
После ванной две рабыни долго растирали мне мышцы, а я орал.
— Может, — кричал мне Публий из-за двери. — Все-таки призвать лекаря?
— Нет! — крикнул я. — Все нормально! Нежные женские руки и все такое!
— Чего-чего, а прикосновений нежных женских рук ты сегодня получил достаточно!
— Не бывает достаточно!
Только улегшись в чистую постель, когда над окном уже высоко-высоко взошла луна, я понял, как невероятно устал.
Думал, просплю несколько суток, но вскоре (во всяком случае, так мне показалось) меня разбудил какой-то звук. Неясный, странный. Я не сразу понял, что это собачий скулеж. Сначала он показался мне каким-то мягким перезвоном из сна.
Едва совладав с ногами, я зачем-то (причуды ночи) пошел вниз. Звук донесся еще раз, когда я был в атрии, и я точно понял, что он раздается в саду.
Идти было невероятно тяжело, ноги казались свинцовыми. Ночной сад полнился запахами земли и воды. Сейчас он был таким некрасивым и бесприютным. Цветные пятна статуй под луной казались вспышками неведомых огней на фоне строгой черноты ветвей. Я посмотрел на свои ноги. Зачем я вышел босым? Они все были в кровавых мозолях, невозможно смотреть.
Было тихо. Никто не скулил.
— Пироженка, — позвал я. — Ты заболела?
Она, обычно такая чуткая, не откликнулась. Луна была еще крупной и яркой, как-никак, третий день после ид. В ее свете черные ветви деревьев выглядели еще более зловещими.