Дария Беляева – Марк Антоний (страница 178)
Тогда я думал, что стану вторым Крассом. В принципе, как я и мечтал. Помнишь ту мою шуточку: в триумвирате хочу быть Крассом, потому что у него баблишко. Тупая шуточка, но теперь она казалась мне пророческой. Я обречен на ту же судьбу, а Октавиан станет новым Цезарем, как он и хотел.
Так что, мое поражение — победа над судьбой. Моя армия была практически окружена парфянами, как когда-то армия Красса, однако я сумел выбраться и сумел отступить, не потеряв, по крайней мере, всего.
Я сумел, я смог, я выжил, и многие выжили благодаря мне. Но это путешествие не забудется им никогда, впрочем, как и великолепному Марку Антонию. А потом нас ждала Армения, где я вынужден был улыбаться предателю Артавазду. Но это было уже неважно — я готов был улыбнуться и самому Плутону.
Но, да, наше путешествие.
Как-то раз один парень, Флавий Галл, смелый человек и горячая голова, упросил меня дать ему людей, чтобы не только отбить очередное нападение парфян (это уже получалось у меня довольно успешно), но и задать им хорошую трепку. Я, одержимый желанием хоть в чем-то этим наглым ребятам отомстить, согласился, когда надо было проявить осторожность.
Авантюра Флавия Галла закончилась его полным разгромом и смертью от ранений.
Сколько было убитых, не счесть! Сколько тяжело раненных!
Я сам хоронил наших мертвых, руки у меня болели не от плодотворной работы мечом, а от такой вот скорбной деятельности, от создания могил.
Да, могил. Нам было не до погребальных костров.
Но больше рук, куда больше рук — болело сердце. Хочу рассказать тебе один секрет: мы всю жизнь стремимся быть сильными, но люди любят нас слабыми.
Те, кто был со мной в Парфии, в большинстве своем не предали меня до самого конца, напротив, они пойдут со мной и на смерть. Мы уже были вместе на той стороне, по крайней мере, за шаг от границы.
Мы думаем, люди любят нас сильными, но слабость подкупает их не меньше. Может, не всякая, ведь, в конце концов, иначе я сидел бы сейчас, окруженный многими друзьями, как прежде. Не всякая, конечно, но какая-то — подкупает. По природе своей люди существа эмоциональные, за некоторыми исключениями. И они способны сочувствовать друг другу.
Я, во всяком случае, горевал по убитым и раненным, по моим смелым ребятам, по моим бедным ребятам, по ребятам, отдавшим свои жизни в этой безнадежной войне.
Нет страха в том, чтобы отдать себя в залог победы — с ней приходит вечная слава. Страшно умирать, зная, что имя твое будет опозорено, а затем забыто.
Как я жалел их, моих бедных ребят. Стоило нам остановиться на отдых, как я немедленно обходил всех раненных, я знал их имена, знал надежды и чаяния, я плакал вместе с ними, держал их за руки, говорил с ними, кормил их, даже хоронил их.
Это мудрость — знать в жизни скорбь и радость. И мудрость понимать, что одно сменяется другим.
Но самое большое знание в мире, мне так кажется, состоит в том, что в каждой скорби есть зерно радости, как и в любой радости содержится зародыш скорби.
Во всяком случае, никогда я не печалился еще так сильно, никогда столько не плакал, но прежде меня и не любили так. Солдаты говорили мне, что верят мне, что не боятся, пока я здесь, просили меня заботиться прежде всего о себе, не горевать о них так, а думать о том, как сохранить жизнь их императора, Марка Антония.
Никогда я не думал, что поражение может быть в сердцевине своей сладким. Почему-то они не винили меня ни в чем, а только радовались моему приходу и моей заботе, следили, как бы я не погубил себя скорбью о них и переживали за меня больше, чем за себя.
Сияющие глаза, слабые руки, бедные мальчишки.
Я очень хотел их защитить, правда-правда. Да, скорбь воспитывает душу больше, чем радость. Я ни о чем не думал: ни о вине, ни о еде, ни даже о моей детке, разлуку с которой после встречи в Сирии прежде переживал так тяжело.
Думал я о том, как сохранить больше людей и привести их домой, а больше мои мысли особенно ничего и не занимало. Потом прикидываешь: как же тяжело было. А в той ситуации просто нет мыслей о том, что бывает и не тяжело, и легко даже, что вообще бывает еще как-то.
Голова работает строго определенным образом, лишаешься, так сказать, периферического зрения.
Иногда я думаю: а смог бы я так, как они? Смог бы я продемонстрировать ту же верность, доблесть и дисциплинированность, какую продемонстрировали мои солдаты?
Пожалуй, мои ребята — лучше меня. И это, наверное, правильно.
В любом случае, по мере продвижения все острее становилась проблема голода. Мы стремительно теряли наши запасы, а пополнять их не позволяли постоянные атаки парфян. И если в относительно спокойное и одинокое время после Мутины можно было действовать так, как действовали, должно быть, наши предки — охотиться, что-нибудь собирать, то в Парфии мы оказались в тисках, невозможно было ни рассредоточиться, чтобы поискать пропитание, ни расслабиться и провести толковую ревизию остатков наших запасов, дабы составить толковый график их употребления. Почти непрерывное движение тоже мало способствует облегчению страданий от голода.
В какой-то момент, эти голодные страдания стали настолько нестерпимы, что многие солдаты от отчаяния принялись поедать все, что встречалось им на пути. Среди этого всего встречалась также и некая травка, которую мы прозвали кошмарной.
В малых количествах вызывала она галлюцинации и желчную рвоту, в чуть больших — смерть, а прежде нее — нестерпимое моторное возбуждение, отсюда второе ее название, каменная трава, потому как многие, употребившие ее, принимались возиться с камнями, выкапывать их, ворочать, таскать. Полагаю, чтобы снизить нервное возбуждение, которое накатывало на них перед смертью.
Ты скажешь: элементарно, просто не ешьте эту проклятую траву, все ведь так просто. Нет, ты, знавший голод в Перузии, так не скажешь. Но скажут другие: не ешьте проклятую траву и все. И никаких проблем.
Однако, произнести такое гораздо легче, чем выполнить. Голод меняет человека, даже зная о неизбежной расплате, он мечтает о временном облегчении, о том, чтобы запихнуть что-нибудь в рот и пожевать, для него нет ничего важнее ощущения, приносимого едой, любой едой. Ощущения того, что ты проживешь еще немного, что ты не умираешь.
И он не понимает, человек, что поедает яд, он не понимает, сколько ты ему ни объясняй, потому что хочет жить, потому великие древние голоса, поющие в его разуме, твердят ему: ты должен есть, должен есть, должен есть.
О, с тех пор, как голод заставил солдат опуститься до поедания растущих на нашем пути трав, во что превратилась моя армия — это не описать. Отовсюду слышались крики и стоны, вокруг царил хаос. Люди брели, словно в тумане, или занимались все тем же глупым и суетливым переворачиванием всех встречных камней.
Слава Геркулесу, что трезвые товарищи сдерживали опьяненных солдат и не давали им разбежаться, отбирали у них оружие. И все же, с неизменной частотой, возникали потасовки, смертоубийственные драки, которые еще больше замедляли нас и расшатывали дисциплину.
Крики, желчь, люди, падавшие замертво, уставшие, обезумевшие солдаты, один истощеннее другого. Такова была реальность.
Нет, разумеется, не все поддавались соблазну, далеко не все, иначе моя армия превратилась бы в процессию безумцев окончательно. Но я не мог винить тех, кто, несмотря на все запреты, изнемогая от голода, тянулся к кошмарной траве.
Я думал о Дионисе, да, о том, что когда-то была в моей жизни процессия, которую я возглавлял, как Дионис Податель Радости, процессия экстатическая и восторженная. А вот моя новая скорбная процессия, как нельзя подходящая богу, которого я из себя клепал.
Вот я — Дионис Неистовый, а вот мои безумцы, следующие за мной и голосящие, раздирающие себе шеи и руки, переворачивающие камни, молящие богов и взывающие к тем, кого давно уже нет.
Разве не получаем мы все то, что столь желанно нами? А потом вдруг виним за это безжалостных богов, хотя они лишь исполнили, что мы загадали в сердце своем.
Я и сам однажды пал жертвой кошмарных трав.
Я жил не лучше и не сытнее солдат, и, как ты знаешь, сдержанность и способность противостоять соблазнам жизни — не одна из моих главных добродетелей.
Мы остановились для отдыха, так получилось, что, прогуливаясь от одной солдатской палатки до другой, я наткнулся на чахлый кустик, умудрившийся вырасти на этой бесплодной земле. Я прекрасно знал, какова кошмарная трава на вид, прекрасно знал, чем заканчивается ее употребление, прекрасно знал, что не могу позволить себе сжевать ни травинки.
Но еды не было никакой, и вина не было, и я чувствовал, как клацают от голода мои зубы, но не слышал этого, в голове было столь легко и столь пусто, а мысли о еде растянулись во все сердце, как длинные надписи на бронзовых табличках.
Да что себя оправдывать? Я был голоден и подумал: съем лишь одну травинку. Если не съем ее, я умру.
И как-то отвалилась вторая часть: но если съем, то умру тоже.
Осталось лишь повеление тела, которому я не в силах был противостоять.
Честно, я съел лишь одну травинку, не больше. Да и не съел, так-то. Как только я прожевал ее, голова включилась, свеженько так заработала, и я ее не проглотил, выплюнул. Обманул, так сказать, организм, что-то пожевал, но ничего не съел.