Дария Беляева – Марк Антоний (страница 158)
В ту ночь женщина в моем сне, наконец-то, пойманная мною, действительно оказалась царицей Египта, но не Клеопатрой, а Береникой.
Странно, правда? Уж ее я точно не любил никогда, и нигде не искал. Но иногда наш разум рисует нам причудливые вещи и играет с нами всякие разные шутки.
Порой я думаю: а что если бы наша любовь не была тогда загрязнена жаждой и страхом смерти, если бы это была не любовь втроем с мертвой Береникой, а всего лишь одна ночь из многих, одна царица из многих?
Если бы тогда моя детка не показалась мне странной, вычурной и капельку безумной, а была бы она просто одной из нежных и послушных женщин, готовых на все ради своей страны?
Что случилось бы тогда? Полюбил бы я ее, или уехал бы из Александрии куда-нибудь, да хоть к тебе, милый друг, разбираться с твоими проблемами, первой из которых была моя законная жена?
Сложно ответить на этот вопрос. У меня было множество женщин, к тому времени и знатных тоже, думаю, я забыл бы о ней, как я забывал о каждой предыдущей царице, как бы ни вожделел ее?
Мне нравятся сумасшедшие женщины: Фадия с ее безумным страхом смерти, Антония с ее ненавистью к чувствам, моя-твоя неистовая дурочка Фульвия, Киферида с ее кровью, текущей из носа, и, наконец, моя детка со всеми ее странностями.
Такие разные женщины, правда?
Но на самом деле они очень похожи.
В любом случае, так началась моя жизнь в Александрии, столь изощренно приятная, столь роскошная и столь распутная, какой я не мог представить себе прежде.
Мы с моей деткой закатывали роскошные пиры, и за вечер, бывало, каждый из нас по отдельности просаживал денег больше, чем состояние иных царств.
Египет был столь богат на развлечения, столь насыщен драгоценными благовониями, он был такой сверкающий и такой золотой. В прошлый раз я пришел сюда солдатом, теперь же Египет раскрылся для меня, как для властителя Востока, как для того, кого Египет стремится ублажить, и с кем эта цивилизация, умирающая и возрождающаяся много тысяч лет, будто их боги, вынуждена считаться.
Веришь ли, мы растворяли жемчужины в уксусе, просто так, это весело, хоть и получается редкостная гадость, которую невозможно пить, каким бы количеством воды ты ее ни развел. Но я пил. Просто потому, что мне нравилась сама идея — опрокинуть в себя целое состояние.
Эту забаву придумала царица Египта. Как-то раз она сказала, что, наконец, перепьет меня. Обещание выпить вина за один только вечер на десять миллионов сестерциев казалось мне невыполнимым. А она, ловко и легко, вытащила из сережки чернющую, красивейшую жемчужину и кинула ее в уксус. К концу вечера ее питье на десять миллионов сестерциев было готово.
— Что ж, — сказала она, выпив эту жидкость. — Отвратительно, зато очень дорого.
Я засмеялся.
— Как раз так, как я и люблю!
Жара сводит с ума, любовь сводит с ума. Моя детка была со мной каждую секунду. Не льщу себе, вряд ли она забыла обо всех своих государственных делах, это вовсе не в ее стиле, да и я тогда, хоть она и желала меня в постели, не слишком нравился царице Египта за пределами царского ложа. Думаю, я и был ее основным государственным делом.
Она относилась к попойкам со мной, как к работе, которую привыкла выполнять хорошо.
Теперь, когда я лучше знаю ее и больше осознаю, что за человек такой эта моя детка, мне ее даже жаль. Чтобы заняться своими царскими делами, она выбирала рассветные часы, когда, утомленная мной, выбиралась из моей кровати, и шла к своим советникам, подписывала и читала важные документы, и делала все прочее необходимое. Затем, пока я еще не проснулся, в утренние часы она принимала важных посетителей, а после полудня, когда я приходил в себя, ныряла ко мне в постель, свежая и отдохнувшая, будто бы все это время мирно спала рядом.
Потом же до глубокой ночи она веселилась вместе со мной, стараясь развлечь меня наилучшим образом, и лишь сама ночь была наполнена любовью, которая столь нравилась нам обоим.
Всюду я хотел видеть ее рядом. Я забыл обо всем, об угрозе римским владениям со стороны Парфии, о твоей проклятой войне, о моей проклятой вине.
Всегда-всегда мне было так весело, а царица Египта никогда не показывала своей усталости, пусть ей и приходилось очень тяжело. Она была со мной, когда я проматывал деньги, играя в кости, она и сама играла, ей всегда сопутствовала удача, которую она приписывала своему божественному происхождению. До меня она не играла в кости, и оттого движение руки ее, учившейся у меня, было столь схоже с моим, то же самое и с выпивкой — она и сейчас пьет точно так же, как я.
Приятно видеть, как отражаюсь я в ней. Приятно видеть следы тех ее первых настоящих, серьезных попоек.
А как смешно она пьянела. И вдруг слетала с нее маска роковой стервозной умницы, и оказывалось, что моя детка любит порассуждать о вреде и пользе театра для населения, о поэзии, о движении небесных тел. Она рассказывала мне много интересного и, надеюсь, я тоже научился чему-то, и она тоже отражается во мне. Это ведь и есть единство, любовь, теперь мне так кажется.
Пьяная, она рассуждала о материях бесконечно от меня далеких, но я слушал ее голос, будто музыку, прекрасную небесную музыку, которой наслаждались до меня лишь боги.
И тогда, наблюдая за ней, забавной, даже нелепой, активно жестикулировавшей и пытавшейся пить по-мужски, я думал о том, что это может быть правдой — она божественное дитя, маленькая богиня.
Она много смеялась, она вообще много смеется, моя детка, и обнажает белые, очень красивые зубки, и клацает ими, и выглядит в этот момент так чудесно.
Это и сейчас прекрасно, хотя прошел уже десяток лет.
А как ее маленькие когтистые пальчики хватались за эфес меча. Как-то раз я, потешаясь, пытался научить ее драться, и она продемонстрировала ловкость зверька, а так же похвальное бесстрашие.
Частенько я бился с кем-нибудь, чтобы ее развлечь, будто какой-нибудь мальчишка-гладиатор, я старался впечатлить ее, показать, как силен и смел, как совершенно владею оружием, как легко убиваю.
Она была совершенно небрезглива и любила вид и запах крови, часто слизывала ее с меня, когда я возвращался, радостный и возбужденный устроенным для царицы Египта представлением.
А еще она часто хвалила меня, я так падок на это, так легко покупаюсь на слова любви и приязни, так радуюсь, услышав их. Она говорила, какой я смелый, приводила в пример подробности сражений, о которых ей, видимо, рассказывал Цезарь.
Оказалось, Цезарь вообще многое ей про меня рассказывал, как и про всех других. А о Лепиде моя детка и вовсе знала больше, чем я.
— Он советовался, — сказала она. — Хотя Цезарь всегда разбирался в людях лучше, чем я. Думаю, ему скорее необходимо было услышать историю со стороны.
— И как же он характеризовал мою историю? — спросил я.
— Он любил тебя, как любят неразумных, но очень талантливых детей, — ответила мне царица Египта. — И он переживал о том, что случится с тобой после его смерти.
Странное дело, она так старалась ублажать меня, развлекать и радовать, но никогда не ласкала. Наверное, это и удерживало меня рядом с моей деткой больше всего — я обладал ей в постели ночью и во всех своих развлечениях днем, но не мог насытиться, потому что она не была моей по-настоящему.
Я не мог утолить свою жажду и, как ребенок, старался привлечь ее внимание.
В определенном смысле, я думаю, таков был мой очередной побег от реальности. Я очень не хотел возвращаться в мир, где ты вел свою войну вместе с моей женой. В мир, где ты был прав, а я нет, но я все равно на тебя злился.
В мир, где ты страдаешь, а я не хочу прийти к тебе на помощь, потому что ты — маленький предатель.
В таком мире я себя ненавидел, но в мире царицы Египта я любил себя.
Меня охватило странное веселье, какое-то даже нездоровое. Это веселье было обратной стороной моей печали, печали о тебе, и о Фульвии, и о самом себе, столь несовершенном человеке. Я был плох, и понимал это прекрасно, и прятался от грусти, которую вызывал такой вот факт, в мальчишечьи забавы.
По ночам, между нашими с царицей Египта радостями любви, меня охватывало особенное нетерпение, особенное желание быть кем-то другим. И тогда я переодевался в бедняцкую одежду и отправлялся гулять по ночному городу безо всякой охраны, без кого-либо рядом, кроме, разумеется, моей детки.
Ей совершенно не шли простые платья, в них она выглядела глазастой дурнушкой, но я испытывал особенную нежность именно к этой ее уязвимости в отсутствие дорогих ярких тканей и золотых украшений.
Ее все наши путешествия в ночь без охраны ничуть не пугали, хотя мне было видно, что такие выходки для нее тоже внове. Царица Египта охотно участвовала во всех моих забавах, сидела у меня на коленях, когда я играл на деньги в каких-нибудь грязных забегаловках, кричала вместе со мной, когда я будил кого-нибудь из моих чиновников, кидая им в окна камни и осыпая бранью.
— Луцилий! — кричал я, например. — Ты — хуй, Луцилий! Понял меня?
Глупости, конечно, но мою детку это почему-то смешило и, как мне кажется, искреннее. Как-то раз я, поцеловав ее, сказал:
— Это же даже для меня тупо. Почему ты смеешься? Совсем же уже край.
— Меня смешит контраст, — сказала она, с трудом прорвавшись сквозь смех и причитания, почти рыдая. — Очень, очень смешит контраст. Ты ведь великий человек. В твоей власти сам Рим, могущественный и непобедимый. И вот: ты хуй, Луцилий! Вот к чему все приходит в конце концов!