Дария Беляева – Марк Антоний (страница 117)
Ты цокнул языком и сказал.
— Но есть штука, которая мне помогает, когда я чувствую себя запутавшимся.
— Я ее знаю. Это бухло.
Ты засмеялся, как в детстве, и хлопнул меня по плечу.
— Это справедливость, Марк. Когда я не понимаю, что мне делать, я стараюсь поступать по справедливости. Быть человечным — вот что помогает.
— А что было бы человечным в этой ситуации? — спросил я. — Вот по-твоему?
Ты пожал плечами.
— Наверное, перестать охотиться за личной властью и стать тем, кто обеспечит мир.
— И как это по-твоему сделать?
— Уничтожь убийц Цезаря, ты же этого хочешь. Война будет справедливой. Те, кто не может жить в Риме Цезаря, уйдут.
— А как же те, кто не может жить в моем Риме? — спросил я.
— В твоем Риме действительно очень сложно жить, — осторожно сказал ты. — Но это не первый вопрос сейчас.
— Ты говоришь мне не допустить гражданской войны, и в то же время к ней призываешь, — сказал я.
Тогда ты развел руками и ответил мне совершенно пророческой фразой.
— А я о другой гражданской войне.
Камушки, лежавшие между нами на скамейке, закончились, и мне больше нечем было кинуть в небо.
Я сказал:
— Наверное, ты прав. Как думаешь, стоит отдавать Гаю Македонию?
— Если ты не хочешь, чтобы она существовала дальше, — засмеялся ты. — Тогда стоит, однозначно!
— Да ладно, Македония пережила одного Гая Антония, переживет и другого.
— Какая многострадальная страна.
Я сказал:
— Заговорщики все еще далеко от Рима. Если мы точечно прижмем их в их провинциях, все обернется хорошо. А я стану героем.
— Ты станешь героем. Снова.
— И люди будут меня любить.
— Они будут тебя обожать.
Мама позвала нас ужинать, и мы с тобой поспешили к ней с детской радостью, которая, как я думал, недавно оставила меня.
Ан нет! Чего из меня не изжить, так это любви к нашей сложной жизни.
Так вот, я собирался обсудить с сенатом будущее заговорщиков, до сей поры весьма неопределенное, а также назначить своих ставленников (их было меньше, чем я хотел, но достаточно, чтобы занять ими нужные провинции) наместниками разных стратегически важных точек.
В обмен на это, в общем-то, я был готов пойти на определенные уступки сенатской знати, почему нет?
В конце концов, мне нужна была война, с которой я вернусь героем, всенародно любимым и почитаемым снова.
Я волновался, как мальчишка. О, Луций, ты не представляешь себе, я был словно ребенок, враз растерял всю свою хваленую новоприобретенную взрослость и чувствовал себя так, словно мне предстояло сдать экзамен нелюбимому учителю.
Перед заседанием я даже нанес визит Цицерону. Он принял меня как полагается и, что удивительно, даже накормил. Когда трапеза дошла до своего финала, и подали яблоки, я сказал ему:
— Цицерон, мы с тобой никогда не смиримся с существованием друг друга, но ты любишь Рим так же, как люблю его я.
— Правда? — спросил Цицерон. — Мудрее было бы сказать, что я люблю Рим так же, как ты любишь римское вино и римских женщин.
— Я куда более космополитичен в выборе вина и женщин, — сказал я. — Но не суть.
Я отрезал от яблока кусок и долго разглядывал крепкую, белую, свежо пахнущую мякоть.
— Хорошие.
— Да, — сказал Цицерон. — Как раз поспели. Запах яблок напоминает мне о детстве.
Удивительно личное замечание, да? Не каждый скажет такое врагу. Но в тот день, мне кажется, Цицерон испытывал ко мне нечто вроде жалости.
И, конечно, из жалости решил мне поведать этот жутко интересный и захватывающий факт из своей жизни.
Я сказал:
— Так вот, ты любишь Рим. Республику, так? От диктатуры у тебя болят зубы.
— В этом есть доля правды, — сказал Цицерон. О этот нервный мелкий человечишка, только выступая, он обретал силу, а в остальное время — как жалок и слаб, и мелочен он был.
— Но ценишь ли ты римскую кровь? — спросил я. — Лучших людей твоей ненаглядной Республики. Лучших наших людей? Нравится ли тебе, когда римляне льют кровь римлян?
— Разве не свойственно людям бороться за то, во что они верят? — спросил Цицерон.
— Но не устали ли мы вцепляться друг в друга? Не мы с тобой, у нас-то хватит сил, я о людях в целом.
Цицерон взял еще одно яблоко, взвесил его в руке. Он сказал:
— Хочешь сказать ты пришел принести мир? — спросил меня Цицерон.
Я покачал головой.
— Нет. Но я предлагаю тебе войну далеко отсюда. Это много.
— Кровь при этом будет литься одинаковая. Тебе всегда сложно было строить длинные логические цепочки, Антоний.
И я согласился с ним.
Недавно прошел дождь, и в имплювий еще попадали редкие, стекавшие с крыши, капли.
— Тебе нечего мне предложить, — сказал Цицерон. — Потому что ты жесток и бесчестен. Я буду с тобой откровенен, вот и все. Ты не хочешь ничего хорошего.
Неправда, неправда, неправда. Я хочу, чтобы меня любили.
Но сказал я тогда вот что:
— Мы все равно покончим с заговорщиками, так или иначе.
— Ты отпустил их, и теперь ты же хочешь их убить. Ты непоследователен и редко думаешь хотя бы на шаг вперед.
— У меня были свои соображения на этот счет, — сказал я.
— Вероятно, они глупы.
— Вероятно.
Мы помолчали.
Я сказал:
— Ты убил моего отчима.