18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дарина Стрельченко – Всё зло земное (страница 7)

18

«Сколько спала-то? В последний миг проснулась, если не опоздала!»

Василиса уцепилась за кочку, ухватила стрелу ртом, изо всех сил противясь батюшкиным чарам. Заволакивало дремотой очи. И всё же вместе с Тенью видела она и мо́лодца: в грязи да в земле, кафтан истёрт, пылью пропитан и дымом. Разило от него конским потом, сожжённой рыбой, усталостью и тоской нездешней – по ком, по чём?

– Здравствуй, царевна болотная. Сделай милость, отдай стрелу, – попросил молодец, подбираясь к болотной кромке. Протянул руку, повторил любезно, устало, будто и впрямь к девице обращался, не к лягушке: – Отдай.

Василиса выпустила стрелу изо рта, молвила человечьим голосом:

– На что тебе стрела? Ко мне она летела. Моя она.

Дрогнул молодец. Но ответил:

– К суженой моей она летела. А раз к тебе, лягушке, прилетела, значит, нет у меня суженой.

– Значит, я твоя суженая, добрый молодец, – ответила Василиса.

Сама себя испугалась – не думала говорить таких слов! Но… И не такое бы сказала, лишь бы вызволили. Протянула стрелу, подалась вперёд. Так и свербело крикнуть: возьми! На руки возьми да вынеси из болота, нет у меня другого пути отсюда! Единственное спасение моё, век вековала, тебя ждала, не отвернись, не уйди, не будет уже второго!

– Не нужна мне суженая лягушка, – сказал молодец. Нагнулся, взялся за оперение. – Отдай стрелу. Я её царю отошлю: в болото, мол, угодила, не загадана мне, видать, судьбой невеста. Отпустите меня. Отпустите из дворца.

– Как же тебе царь поверит? По одной-то стреле? Придётся меня с собой нести, – рассудила Василиса. А у самой сердце, как камешек, ниже и ниже опускается, реже и реже бьётся, и тянет, тянет в колдовской сон… Проведал, почуял батюшка, уж сюда мчит…

– Да на что мне тебя нести? Стрела болотом пахнет, вся в тине. Как не поверить?

Зашумел в ветвях ветер, потемнело небо; вот-вот явится.

– А вдруг не поверят-таки? Возьми меня с собой, добрый молодец. Покажешь царю, а там отпустишь. С тебя не убудет, а я свет повидаю.

Загремел Чернь-Бор в Тени.

Не возьмёшь меня сейчас да не уберёшься подобру-поздорову – тут и твоя, и моя погибель придёт, добрый молодец, юный царевич!

– Бери, да поедем скорей! Тучи-то, гляди, собираются. Перед большой метелью такое бывает.

Иван посмотрел на небо. Тяжело вздохнул.

– Что мне терять. Отнесу тебя, покажу батюшке да уйду в Озёрный край. Может, так и лучше оно: негоже молча пропасть. Покажу тебя да скажу: какой из меня царь, батюшка, с такой невестой? Уйду. Отпусти.

Вынул из-за пазухи утиральник[54]. Завернул лягушку, убрал стрелу в колчан и пошёл прочь с болота.

Только стих треск, слетел с веток снежный пух, как встал на том берегу, раздвинув ели, Кощей. Но поздно: не властен был владыка Тени над болотным берегом, не мог шагнуть в Солонь. Тёмным тяжёлым взглядом проводил царевича, проследил путь до самой опушки. И дальше бы проследил, но у реки царевич ступил в яблоневую рощу, а та хранила память о летнем дне, давнем, красном – горячую память хранила, золотую, солнечную. Кощей обжёгся, потерял след. Качнулась игла в груди, и тьма наступила.

Кощей. Утро

Матушка появлялась всё реже. Кощей никогда не знал, в каких покоях, во дворце ли, в саду ли её отыщет; из каких дверей выплывет она, точно призрак, или явится в высокие окна, словно лунный свет.

– Для великой судьбы ты рождён.

Он поднимал глаза к месяцу и луне, глядел на Тенные звездопады и думал, отчего же звёзды держатся там, вверху, отчего же не падают в сад и на башни, не сожгут ли они дворец, Тень, теней, матушку и его самого, ежели упадут? Может быть, там, среди звёзд, и ходит батюшка, неуловимый, ни разу не виденный?

– Станешь владыкой Тени.

Бледно-багряные, умытые туманами утра́ встречал Кощей в книжницах, отыскивал сказки, были, свитки да бересты. А однажды глянула с полки книга, из которой не золотой град, не лазурная птица вылетела, а чёрное облако. Поднялось, окутало книжницу. Тени притихли в углах. И пришла матушка – в сумеречном платье, с лицом спокойным и глазами сияющими, как звёзды.

– Путь твой тягостей будет полон, выборов и утрат. Станешь ты, по нему ступая, великим владыкой Тени, заглянувшим в Солонь.

Занималось утро, но облака всё клубились, только не в книге уже, не вокруг, а словно бы в нём самом.

Былое. Башня

Василиса мчалась по горницам, разрывая полотна ледяного света, моргая, когда ослепляло солнце. С ресниц разлетались слёзы, сердце ещё хранило полёт, щёки ещё горели от ветра, и в глазах ещё плясали искры, лучистые иглы. Но батюшкин голос звенел в ушах, холодные пальцы вонзались в плечи, стальные руки подхватывали, волокли назад, во тьму горниц.

Батюшка говорил что-то, Василиса, вырываясь, плакала:

– Зачем?

– Ясно ведь сказывал: не ходи на башню! Не влезай под кровлю!

«Не ходи на луга», «За поле не бегай», «Громко не хохочи» – это легко можно было стерпеть; ни луга, ни поле не тянули её, не манили, да и смеяться про себя запросто можно. Но небо, звёзды, само безвременье, которого можно взглядом коснуться – крикнуть в него, рассмеяться ликующе: нет смерти! Нет – и не будет! А оно, само безвременье, откликается, отвечает гудящим ветром, искрами звездопадов… На луга, на поля и леса Тенные, на жилы серебра, заводи да сказочные сады не зарилась Василиса после батюшкиных запретов. Но небо, ночное небо с вершины башни, зовущее к жизни, влекущее вверх, – как без этого?

Даже когда батюшка не велел из дворца уходить, даже когда в сад не велел спускаться одной, Василиса не печалилась. Днём бродила по горницам, искала в уголках народившиеся тени, плела им венки из вьюна, расчёсывала матушке долгие косы. А вечером, стоило заалеть солнцу, бежала на Аистову башню. Слетали с ограды одна за другой ночные птахи, и когда улетала последняя, занимались звёзды.

Василиса скользила меж брошенных зимних гнёзд; держалась левой рукой за ограду, а правую тянула к Гусиной дороге, к Нитке, к Коромыслицу и Стожарам[55]… А когда выдавались ненастные дни, по шершавой лесенке взбиралась ещё выше, в чердачную горенку под самыми лемехами[56], точь-в-точь в гнездо аиста-великана. Там, затаившись, пережидала Василиса ливни и грозы, уносившие зло; выставляла ладони, ловя падающие с дождём звёзды. Как мокрый камень пах – так ничто в Тени больше не пахло.

А после гроз так ясно, так радостно становилось! Василиса дрожала на ветру; тяжелела от влаги рубаха, тяжелели косы. Холод пробирался под самые рёбра, но только чаще стучало сердце, хотелось взлететь, плакать хотелось и смеяться. Сколько раз она встречала на башне зимы, сколько раз провожала осени, сколько вёсен оплакивала с дождями – и не помнила. Да только поднялся однажды на башню батюшка. Подошёл неслышно, обнял за плечи. Укрыл её, продрогшую, стальным плащом. Василиса приникла к нему, втянула привычный запах – холодный, дымный.

– Не зябко тебе тут, зёрнышко?

– По осени всегда зябко… А только уходить жалко. Отчего ночи так красивы, батюшка?

Сладкая тоска щемила сердце, когда глядела Вася, прижавшись к батюшке, на звёзды. Тепло было спине, но холодный ветер бил в лицо со Звериной земли, раскинувшейся под горами. Шипели змеи, тени хороводом кружили над башнями, вызревал зимний виноград в чёрных пещерах. Где-то там, за туманами – матушка сказывала – цвела снежными кружевами Солонь, но Василисе не было дела до Солони. На что ей ещё и это, когда…

– Целый мир на ладони. Душу щемит, батюшка.

Батюшка прижал её к себе крепче. Показал на прошитую серебром строчку, латавшую тучу:

– Гляди-ка. Снова прореха. Опять тьма к нам рвётся.

Василиса накрыла ладонью замёрзший нос. Вгляделась, куда указывал палец.

– Оттуда искры сыпались, будто самоцветы. А потом я Цыбу видела. Кряхтела она. Кашляла…

– Зашивать летала потому что, – ответил батюшка.

– А вчера Ти́ху видела также. А Че́сна иглы серебряные точила, а матушка нити пряла. Что они зашивают, батюшка? Что за тьма рвётся?

Батюшка вздохнул. Заскрёб подол плаща сталью по камню, сморщилась Василиса.

– Дожди наши, Вася, великие… Круглый год идут не переставая.

– Матушка говорит – небо плачет, – кивнула Василиса.

– Матушка… не всё ведает. И тебе не всё рассказывает, – медленно ответил батюшка. – Дожди эти зло земное несут из Солони. Сюда несут, в Тень, да развеивают. И уходит оно в наши бескрайние земли, растворяется, тает… А в Солони светлей становится жить. Только порой не хватает у Тени сил. Что-то не так случается, как заведено, как предками нашими заповедано. Копится зло и сочится обратно. Чёрные твари поднимаются, хотя давно уж их в Тени не бывало. Тени мои хворают, ты и сама видела: кашляла, кряхтела Цыба.

– Почему так? – тихо спросила Василиса. Сжала серебряную пуговицу на отцовом плаще, поранила острым узором палец.

– Столько в Солони стало зла, что не сдюживает с ним Тень. Не может всю тьму рассеять, – тяжело ответил батюшка. – Вася… что с пальчиком?

– О пуговку поранилась.

Батюшка подхватил её на руки. Подул на палец. Кровь унялась, рана затянулась. Василиса притихла. Шепнула:

– Спасибо.

– Если бы я все тучи мог над тобой развести, зёрнышко…

Василиса глянула на отца и увидела вдруг не знакомого батюшку, а мрачного Кощея, вставшего на башне в горах над Тенью, поднявшегося над полями до самого неба, с очами, отражавшими Солонь. Спросила испуганно: