Даня Кукафка – Записки перед казнью (страница 3)
Ты засовываешь записку Шоны за пояс штанов и смотришь на слона на потолке. У слона улыбка психопата, в одно мгновение он живой, а в следующее – просто впечатление. Сам этот вопрос абсурден, почти безумен: нет ни черты, которую можно переступить, ни сигнала тревоги, который можно активировать, ни весов, на которых можно взвесить. Наконец ты сделал вывод, что на самом деле вопрос не в сочувствии. Вопрос в том, как ты вообще можешь быть человеком.
И все же. Ты подносишь большой палец к свету, рассматриваешь его вблизи. В этом узоре есть что-то неоспоримое и настойчивое: слабое, как у мыши, биение твоего пульса.
Есть история, которую ты знаешь о себе. Есть история, которую знают все. Вытаскивая из-за пояса записку Шоны, ты удивляешься, как эта история настолько исказилась: теперь важны только моменты твоей слабости, они разрослись, поглотив все остальное.
Ты горбишься, чтобы камера, расположенная в углу твоей клетки, не засекла записку. Вот они, написанные неровным почерком Шоны. Три слова:
«Я сделала это».
Надежда вспыхивает ослепительно-белым огнем. Она прожигает каждый дюйм твоего тела, мир раскалывается и истекает кровью. У тебя осталось одиннадцать часов и шестнадцать минут, а может, если верить обещанию Шоны, у тебя впереди целая жизнь.
«Наверняка были и другие времена, – как-то сказал тебе репортер. – Времена до того, как вы стали таким».
Если эти времена когда-то были, тебе хотелось бы их вспомнить.
Лаванда
1973 год
Если и было какое-то «до», то началось оно с Лаванды.
Ей было семнадцать лет. Она знала, каково приносить жизнь в этот мир. Серьезность. Она знала, что любовь может плотно укутать, а может и ранить. Но до поры до времени Лаванда не понимала, каково расстаться с тем, что она вырастила у себя внутри.
– Расскажи мне что-нибудь, – выдохнула Лаванда в перерыве между схватками.
Она лежала на одеяле в сарае, привалившись спиной к стогу сена. Джонни склонился над ней с фонарем в руке, его дыхание клубилось белыми облачками в студеном воздухе поздней зимы.
– Малыш. Расскажи мне про малыша, – попросила Лаванда.
Становилось ясно, что ребенок действительно может убить ее. Каждая схватка доказывала, насколько они неподготовлены: несмотря на всю браваду Джонни и отрывки из медицинских учебников его деда, которые Джонни цитировал, ни он, ни она почти ничего не знали о родах. В книгах об
– Он вырастет и станет президентом, – сказал Джонни. – Он будет королем.
Лаванда застонала. Она чувствовала, как головка ребенка, словно наполовину вылезший грейпфрут, раздирает ее плоть.
– Ты же не знаешь, что это мальчик, – с трудом произнесла она. – К тому же королей больше не существует.
Она тужилась, пока стены сарая не окрасились алым. Ее тело казалось полным осколков, что-то рвалось и скручивалось у нее внутри. Когда началась следующая схватка, Лаванда погрузилась в нее и из ее горла вырвался гортанный крик.
– Он будет хорошим, – сказал Джонни. – Он будет храбрым, умным и сильным. Я вижу его головку, Лав, ты должна продолжать тужиться.
Черная пелена. Все ее существо превратилось в одну сплошную рану. Потом раздался вопль, жалобный плач. Джонни был по локоть в крови, и Лаванда смотрела, как он взял простерилизованный спиртом секатор, а затем перерезал им пуповину. Через несколько секунд Лаванда держала его на руках. Своего ребенка. Скользкий от последа, с пеной на головке, младенец представлял собой клубок разъяренных конечностей. В свете фонаря его глаза казались почти черными. «Он не похож на младенца, – подумала Лаванда. – Маленький фиолетовый инопланетянин».
Джонни, отдуваясь, тяжело опустился на сено рядом с ней.
– Посмотри, – прохрипел он. – Посмотри, что мы сделали, девочка моя.
Это чувство охватило Лаванду как раз вовремя – любовь, настолько всепоглощающая, что она больше походила на панику. За ним немедленно последовало тошнотворное, неистовое чувство вины. Ведь в ту же секунду, когда она увидела ребенка, Лаванда поняла, что не хочет такой любви. Эта любовь была слишком сильной. Слишком голодной. Но он рос у нее внутри все эти месяцы, и теперь у него были пальчики на руках и ногах. Он жадно глотал кислород.
Джонни вытер младенца полотенцем и решительно приложил его к соску Лаванды. Глядя на сморщенное, шелушащееся тельце, Лаванда была благодарна за темноту в сарае, за уже мокрое от пота лицо – Джонни терпеть не мог, когда она плакала. Когда Лаванда положила ладонь на круглую головку младенца, к ее первым предательским мыслям уже примешивалось сожаление. Она заглушила это чувство заверениями, прошептав в скользкую кожу ребенка: «Я буду любить тебя, как океан любит песок».
Они назвали младенца Анселем, в честь деда Джонни.
Вот что обещал Джонни: тишину. Открытое небо. Целый дом в их распоряжении, собственный сад для Лаванды. Никакой школы, никаких разочарованных учителей. Вообще никаких правил. Жизнь, в которой никто за ними не следил, – в фермерском доме они были одни, совершенно одни, а ближайший сосед находился на расстоянии шестнадцати километров. Иногда, когда Джонни уходил на охоту, Лаванда вставала на задней веранде и кричала во весь голос, до хрипоты, чтобы проверить, не появится ли кто-нибудь. Никто не пришел ни разу.
Всего год назад Лаванда была обычной шестнадцатилеткой. Шел 1972 год, она проводила дни, пропуская мимо ушей уроки математики, истории и английского, и хихикала со своей подругой Джули, покуривая настрелянные у дверей спортзала сигареты. С Джонни Пэкером она познакомилась в таверне, куда они пробрались однажды в пятницу. Он был постарше, симпатичный. «Ну прямо молодой Джон Уэйн», – фыркнула Джули, когда Джонни впервые заехал за ней после школы на своем пикапе. Лаванде нравились всклокоченные волосы Джонни, его фланелевые рубашки и тяжелые рабочие ботинки. Руки Джонни вечно были грязными из-за работы на ферме, но Лаванде нравилось, как от него пахло. Машинным маслом и солнечным светом.
В последний раз, когда Лаванда видела свою мать, та, ссутулившись, сидела за складным карточным столиком, изо рта у нее свисала сигарета. Мать попыталась соорудить на голове бабетту – начес получился плоским, кривым, как спущенный воздушный шарик. «Валяй, – сказала мать Лаванды. – Бросай школу, переезжай на эту захудалую ферму».
Улыбка, полная мрачного удовлетворения.
«Вот увидишь, милая. Мужчины – волки, а некоторые волки терпеливы».
Уходя, Лаванда стащила с комода старинный медальон матери. Ржавый металлический кружок с пустым местом для имени внутри. Сколько она себя помнила, медальон красовался в центре сломанной шкатулки матери – единственное доказательство того, что мать Лаванды была способна чем-то дорожить.
Жизнь на ферме действительно оказалась не совсем такой, как представляла себе Лаванда. Она перебралась туда через полгода после знакомства с Джонни, он жил там со своим дедом. Мать Джонни умерла, а отец уехал, и ни о ком из них он никогда не говорил. Когда Джонни был ребенком, старик Ансель, ветеран войны с басовитым голосом, заставлял его работать по хозяйству за еду. Старик Ансель кашлял и кашлял, пока не умер через несколько недель после приезда Лаванды. Они похоронили его во дворе под елью. Лаванда не любила ходить по этому месту, там все еще оставался холмик голой земли. Она научилась доить козу, сворачивать шеи курицам, прежде чем ощипать и выпотрошить их. Она ухаживала за огородом, который был в десять раз больше клочка земли за трейлером ее матери, – огород вечно грозил зарасти и выйти из-под контроля. Она отказалась от регулярного душа, потому что с краном на улице это было слишком сложно, и ходила с нечесаными волосами.
Джонни занимался охотой. Очищал воду. Делал починки в доме. Иногда по вечерам он звал Лаванду после долгого дня работы во дворе, – она заставала его стоящим у двери в расстегнутых штанах, возбужденным и ждущим с ухмылкой на лице. В такие вечера он швырял ее к стене. Пока Джонни жадно рычал ей в шею, она, с силой прижатая щекой к шершавому дереву, наслаждалась его страстью. Его требовательными толчками. Его распаляющими мозолистыми руками. «Девочка моя, девочка моя». Лаванда не знала, что больше ее заводит: жесткость Джонни или то, что она может ее укротить.
Подгузников у них не было, поэтому Лаванда обернула вокруг пояса Анселя чистую тряпку и завязала ее узлом на ножках. Она плотно запеленала его в одно из одеял, найденных в сарае, а затем заковыляла вслед за Джонни.
В дом она возвращалась босиком. Голова кружилась. Ей было так больно, что она не помнила, как добралась до сарая, помнила только, что Джонни нес ее на руках, и теперь у нее не было обуви – воздух поздней зимы обжигал холодом, и Лаванда прижимала к груди захлебывающегося воплями Анселя. Она предполагала, что было около полуночи.
Фермерский дом стоял на вершине холма. Даже в темноте он выглядел покосившимся, опасно накренившимся влево. Дом постоянно требовал ремонта. Дед Джонни оставил их с лопнувшими трубами, протекающей крышей и выбитыми оконными стеклами. Обычно Лаванда не придавала этому значения. Все искупали мгновения, когда она в одиночестве стояла на веранде, глядя на бескрайнее поле. По утрам колышущаяся трава отливала серебром, по вечерам – рыжиной, а за пастбищем виднелись ощерившиеся вершины гор Адирондак. Фермерский дом находился недалеко от Эссекса, штат Нью-Йорк, в часе езды от Канады. В ясные дни ей нравилось, щурясь от солнца, представлять себе невидимую черту, за которой даль переходит в совершенно другую страну. Эта мысль была экзотической, чарующей. Лаванда никогда не покидала штат Нью-Йорк.