Даниил Мордовцев – Царь и гетман (страница 6)
Ягужинский видел, как громадная тень царя наклонилась над столом. Голова опустилась на руки. Тихо стало в палатке.
– А эта, Марта, что ли? Какие глаза – чистые, невинные… Может, эта и полюбит не как царя… Ну, да благо, быть здесь «Питербургу»!
Царь даже кулаком об стол стукнул… Потом зашуршала бумага, заскрипело перо.
Под скрип царского пера и уснул Павлуша Ягужинский.
IV
Малороссия… Украина… Всегда, во все века исторической жизни Русской земли край этот выступал из могильного мрака истории под дымкою очарования, поэзии, чего-то чудесного… Да, чудесное, героическое, легендарное прошло и сквозь всю историю этого симпатичного, но несчастного края. Яркость исторических красок так и бьет в глаза, когда вы переноситесь в прошедшее Украины: первые богатыри народного эпоса, богатыри стихийные и полумифы, потом богатыри-запорожцы, гетманы, козаки, гайдамаки, чумаки[14] – на всем этом лежит печать поэзии.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Що се ты, доню, читаешь?
– Та се, мамо, про блудного сына.
– Що ж воно, из Евангелии, из Святого Письма?
– Ни, мамо, се комедия.
– Яка, доню, комедия?
– Воно, мамо, виршами писано.
– А хто его написав?
– Симеон Полоцький, мамо.
– Що ж воно там пише?
– Та пише, мамо, що у одного человека було два сына, старший, тихий та слухьяный, а меньший, якийсь козакуватый, непокийный, мов запорожський козак. «Отпусти та отпусти, – каже, – мене, тату…»
– Та се ж и Святе Письмо так пише… Яка ж се комедия, доню?
– Ах, мамцю, яко бо ты! Тут вирши…
– Так що ж шо вирши?
– Тим воно й комедия называется.
– А ну-ну, почитай, я послухаю, що воно таке е.
– Слухай, мамо… Ото вин, меньший сын, уже на воли, десь у чужий земли… Слухай, мамцю, що вин каже:
– Овва! Се б то его батько на вечерници не пускав…
– Ни, мамо, яка бо ты! Слухай…
– Та чого ж слухать! Волоцюга – волоцюга и есть… Одно слово, блудный сын, Семен Палий[15]…
– Ну вже, яка бо ты, мамцю! А люди кажуть, що Палий такий козак, якого и в свити нема.
– Не все то правда, що люди кажуть.
– Як же ж, мамо? Вин за виру стоит!
Так говорили между собою мать и дочь: дочь, Мотренька Кочубей. Зачем Пушкин назвал Мотреньку «Марией»? Разве не благозвучно было бы это имя в поэме? Вероятно. А может быть, Пушкину неизвестно было настоящее имя знаменитой дочери Кочубея.
Горница, в которой сидят мать с дочерью, не похожа на то, что в настоящее время разумеется под комнатами людей среднего состояния, а в особенности богатых. Это ни зала, ни гостиная, ни кабинет, ни столовая, ни уборная, ни спальня, – просто горница. Четыре окна ее выходят непременно в «вишневый садочек». Вдоль двух стен горницы тянутся широкие лавки, которые сходятся в переднем углу, украшенном богатою киотою. В киоте блестят иконы в золотых и серебряных окладах. Самый богатый оклад на образе «Покровы», это наиболее почитаемая икона украинца.
У других стен горницы несколько резных, с прямыми стенками стульев, и там же шкапы и поставцы, наполненные серебряною и золотою посудою. Особенным богатством отличаются кубки, между которыми есть и дорогой итальянской работы. Верхние половины шкапов стеклянные, а нижние глухие, с глухими дверцами. Дверцы эти изукрашены рисунками, малеванными масляными красками. Рисунки большею частью из народной жизни и истории, а также из Священного Писания и нравоучительные. Так, на одном изображены два человека, стоящие друг против друга; у одного в глазу нарисован сук, а у другого целое бревно. Подпись гласит:
На другом рисунке изображены козак и москаль; последний держит первого за полу, которую первый обрезывает саблей. Подпись: «Вид москаля полу врижь та втикай». На третьем рисунке: козак и лях, которые жмут друг другу руку, а козак другую руку держит за пазухой. Подпись гласит: «З ляхом дружи, а камень за пазухою держи».
Стара Кочубеиха смотрит еще женщиной не старой и красивой, но в этой красоте не видно уже привлекательности, нежности и обаяния молодости. Скорее в красоте этой есть что-то отталкивающее, жестокое и надменное. Движения ее изобличают желание властвовать, повелевать, и если сфера этого владычества является ограниченной, то она превращается в семейный деспотизм в форме держания мужа под башмаком, а детей в ежовых рукавицах. Перед Кочубеихой прислуга должна непременно трепетать, ходить в страхе Божием и исполнять не приказания госпожи, а движения ее бровей и глаз, мановения руки и понимать ее молчание. Недаром Мазепа, которому Кочубеиха немало насолила, называл ее «женою гордою и велеречивою».
– На Кочубеиху треба доброго муштука, як на брикливу кобылу, – не раз говорил он.
– Як бы не вы, Иван Степанович, – замечал на это лукавый Семен Палий, – то вона б давно була гетьманом.
Кочубеиха, подойдя к Мотреньке, стала рассматривать лежащую перед ней книгу.
– Кто се тоби дав таку книгу? – спросила она.
– Пан гетьман, мамо, – отвечала Мотренька.
– От-ще! Старый собака, задума вчити чужу дитину.
– Ну вже яка бо ты, мамцю! За що ты его не любишь! – возразила девушка, глядя на мать. – Вин такий добрый…
– Добрый, як кит до сала.
– Та ни бо, мамо, вин меня и ласощив дае.
– Знаю, бо сам дуже ласый…
– Та за що ж ты его, мамцю, не любишь? – настаивала Мотренька, ласкаясь к матери.
– За те, що ты ще дурне, – отвечала Кочубеиха, гладя голову дочери.
– Та ну бо, мамчику, скажи, за ви що? – ласкалась девушка.
– Выростешь, тоди сама знатимешь.
– Ах, мамо! Та я выросла вже…
– Выросла, та ума не вынесла.
– Ну, яка бо ты, мамо… мени вже скоро симнадцятый рик буде…
– Знаю… а молоко материнськое он ще и доси на губах не обсохло… – И Кочубеиха тронула Мотреньку по губам.
– Ни, обсохло, мамцю, – лукаво возражала девушка. – Я знаю, за що…
– А за що бо? Ну, скажи, Мотрона Васильивна, будте ласкови.
– Не скажу, мамо.
– От дурне!
– Ни, не дурне… Я чула, як ты раз таткови казала: «Коли б не сей старый собака, Мазепа, ты б давно був гетьманом…»