реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Мордовцев – Наносная беда (страница 2)

18

– Я сам не знаю, но это вот уж несколько дней… С той самой ночи, как мы языка добывали под Кагулом… У меня из ума нейдет старая цыганка…

– Какая цыганка?

Тот, к которому относился этот вопрос, сначала как бы что-то припоминал, безмолвно глядя в далекое пространство, открывающееся за Прутом, а потом, приложив ладони к вискам и крепко сжав голову, со вздохом заговорил:

– Я уж думаю, что она испортила меня. Я вам не говорил об этом… А вот как было дело: казаки выследили цыгана, который ночью пробирался через нашу цепь, и донесли об этом полковнику. Полковник тотчас же послал меня с тремя казаками достать этого цыгана. Ночь была темная, зги не видать… Тихо кругом, так тихо, что слышно, как сердце у тебя стучит под кафтаном… Ползком мы пробрались к цыганскому табору – там все спали… Один шалаш стоял далеко на отшибе, у овражка, и там светился огонек… В овражке лежал наш сторожевой казак… Из овражка мы и подобрались к шалашу… Цыган только что собирался уходить, должно быть, к туркам, к Кагулу, как мы повалили его, связали и заклепали ему рот… В этот момент из шалаша выползла цыганка, схватила было меня за руку, но я наставил ей кинжал в грудь… Я зажал ей рот и втащил в шалаш… Там и ее связали… А она, проклятая ведьма, припала к моей руке и ну целовать ее… Я отдернул руку. А она ощерила свой страшный беззубый рот и говорит: «Помни кагульскую цыганку Мариулу, помни… Я поцеловала твою руку… Помни поцелуй Мариулы, я посылаю его всей вашей проклятой земле… Я…» Только ей не дали договорить заклинанья, казак отрубил ей голову шашкой… кровь брызнула мне в лицо, ужасная седая голова, скатившись на землю, хлопала глазами, какие страшные белки!.. и язык высунула, длинный, белый, страшный… О! Я не могу забыть этой ужасной, хлопающей глазами головы, мертвой головы. Она закляла меня, испортила…

А из обоза опять доносится песня:

Подуй, подуй, погодушка – эх, не маленькая!

Раздуй, развей рябинушку – эх, кудрявенькую!

– Проклятая песня!..

– Зачем проклятая! Наша родная, рязанская…

– Душу всю вымотала…

Настали прохладные сумерки. Костры все ярче и ярче разгорались. Знойный день забыт, забыты все трудности и опасности войны, тяжелые переходы, безводье, бесхлебье…

В обозе тренькает балалайка, а под это треньканье бойкий голос выгаркивает:

Вниз по Волге по реке, У Макарья в ярмонке, У Софонова купца, У гостинова двора, Солучилася беда Что беда-беда-беда, Эх, не маленькая!..

К утру молодой сержант метался в жару.

– Что, Сашка, голова болит? – спрашивают товарищи.

– Ох, как болит! Я не встану уж.

– Полно! Что ты! Простая лихорадка…

– Нет, я умру… Тут огонь…

Больной силился расстегнуть ворот рубашки… На голой, покрывшейся красными пятнами груди блеснул маленький образок-складень…

– Какой он горячий… Тут ее волосы… Ах, Лариса… милая… не видать уж мне тебя…

– Перестань, Саша… Сейчас доктор придет…

Больной прижал образок к пересохшим губам… Две слезы выкатились из-под отяжелевших ресниц и скатились с горячего лица на ковер.

– Когда я умру, положите со мной ее волосы… а образок отвезите ей, и мои волосы к ней отвезите… она просила…

– Ах, Саша, Саша!

– Мариула… это она, проклятая… «Помни Мариулу кагульскую»… Мертвые глаза хлопают… белки страшные… Мертвым языком она прокляла меня… Ох, душно… горит… дайте воды… льду… бросьте меня на лед… утопите в проруби…

Из-за приподнятого полога палатки показалось круглое, веселое, лоснящееся лицо.

– А! Доктор!

Доктор шариком вкатился в палатку.

– Что, батенька, лихорадочку стяпали, молдаваночку? А? Стяпали-таки? – улыбаясь и потирая круглые, пухлые руки, тараторил кругленький, словно на вате, доктор. – Лихорадушки-трясунюшки, в жар метанюшки… а?

– Нет, доктор, хуже…

– Те-те-те! Уж и хуже… Пустячки, батенька. А покажьте язычок.

Больной с трудом открыл пересохший рот с запекшимися и растрескавшимися губами и показал кончик языка.

– Те-те-те… беленький-желтенький-сухенький… Ну, и глазки не веселенькие… Так, так… лихорадушку, батенька, стяпали… А мы ей, шельме, хинушки-матушки, да бузинового чайку, да ликворцу эдакого какого-нибудь, да господина Кастора Проносихина, да еще там того-сего сладенького, ну, и ее, шельму, как рукой снимет.

Смеясь и каламбуря, доктор, однако, зорко всматривался в его горящее лицо, в мутные глаза, в багровые пятна на груди.

– Ишь ты, шельма… Нет, батенька, мы ее в шею… Вот придут солдатики с носилочками да понесут вас, дружка милого, в лазаретный фургончик, там помягче, подушевнее будет…

– И я не умру, доктор?

– Ай-ай-ай! Уж и умру… Пустяки, батенька… Еще на свадьбе попируем.

– Ох, горит там… Лариса… милая… Матушка…

– То-то, Лариса… Занозила, знать… Ну, с Богом…

И доктор выюркнул из палатки. За ним вышел один из товарищей больного.

– Ну что, доктор, он опасен?

– Ничего, пустяки… Только вы, батенька, подальше от него: у него, шельмовство, гнилая горячечка… прилипчивая, сука, у! Прилипчивая!

– Так нет надежды?

– Пустяки! Как нет? Денька два поваляется…

– И встанет?

– Ну, уж встать где же!

– Как! Отчего же так долго?

– Да оно, батенька, недолго… Может, и сегодня Богу душу отдаст…

Черномазый сержант отскочил в ужасе:

– Что вы!

– Ничего… все пустяки… Тут отвертеться нельзя, вся кровь заражена. Завтра же похороним… Все же лучше умереть тихо, на постельке, а не под ножом у нашего старшего мясника, где-нибудь на перевязочном пункте… Там умирать неспокойно. А у нас… Ведь, подумайте, батенька, какое блаженство умереть на чистенькой подушечке с руками и ногами целехонькими, без крику, без гаму… Малина, а не смерть! Прощайте! Сейчас придут носильщики. А вы руки-то себе уксусцем помойте, да и вообще, одним словом, подальше от этой шельмы-молдаванки…

И доктор исчез за палаткой. А больной, лежа на своем жестком ковре, бессмысленно глядел на синеющее из-за полога яркое небо, которое обещает и сегодня быть таким же спокойным, каким было вчера… Вход в палатку обращен на север, туда, далеко-далеко, к родному краю… Там не так жарко, не так душно… никогда душа не горела там таким адским огнем.

Ох, тяжко… Седая голова качается… нет, это голова старой матери грезится наяву, а не страшная отрубленная голова цыганки… Кротко смотрят материнские глаза, так кротко, что, глядя в них, плакать хочется…

Из-за полога показывается морда собачонки и, весь в репейниках, хвост.

– А! Это ты, Малаша…

Малаша вбегает в палатку и радостно вертится около больного, стараясь лизнуть его руки, лицо.

И та страшная цыганка кагульская хотела лизнуть… Какой язык… какие белки!..

Входят носильщики. Что это у них на руках? Что-то черное… Смоляные рукавицы…

Вместе с ковриком его поднимают с земли и кладут на носилки.