Даниил Мордовцев – Мордовцев Д. Исторические романы. (страница 51)
– А ну, братику, давай! – говорит он, расставляя ноги и протягивая вперед руки.
Гинтерсфельт понял, что его приглашают на единоборство, и немедленно облапил своего противника. Началась борьба. И Голота, и Гинтерсфельт, согнувшись в пахах и обхватив друг друга, стали медленно топтаться и кружить на месте, широко расставляя ноги и нагибая друг дружку то в ту, то в другую сторону. Ноги так и делают борозды по земле, все напряженнее и напряженнее становятся мускулы рук и затылков единоборцев, но ни тот ни другой еще не делают последних усилий. Наконец, Голота сделал отчаянное напряжение и приподнял шведа, словно отодрал от земли прикованные к ней могучие ноги богатыря, но ни перекинуть через голову, ни смять под себя не мог. Снова став ногами на землю, шведский богатырь в свою очередь сделал усилие, подогнулся немножко, коленками к земле, под своего неподатливого противника, и не успели казаки, обступившие борцов, мигнуть очами, как Голота, перелетев через голову шведа и зацепив подбородками двух-трех казаков, валялся уже недалеко за спиною ловкого варяга, трепыхая в воздухе своими красными чоботами.
– Ого-го-го! – застонали запорожцы.
– Голла! Голла! – захлопали в ладоши шведы, а более всех «маленький принц».
Честь запорожцев была затронута. Голота, приподнявшись на четвереньки, растрепанный, запачканный, красный, и, обводя вокруг себя изумленными глазами, старался подобрать высыпавшиеся у него из кармана сокровища: горох, сушеные груши, огниво и люльку.
– Задери Хвист! Дядьку Задери Хвист! – кричали запорожцы. – Кете, сюды, дядьку!
Из толпы выполз плечистый, коренастый запорожец с короткими руками, обрубковатыми ногами, с короткою и толстою, как у вола, шеею и с добрым ленивым лицом.
– Что вы, вражи дити? – сонно спросил он, оглядывая «товариство».
– Та он Голоту побороли… Он вин рачки лазить, горох сбирае, – пояснили «вражи дити».
Мешковатый запорожец свистнул:
– Фю-фю-фю! Овва! Хто ж се его так?
– Та он той бугай, вернигора…
Мешковатый запорожец, подойдя к Гинтерсфельту, смерял его глазами и опять свистнул.
– Ну, давай! – лаконически бухнул он и отбросил шапку.
Противники молча обнялись. Можно было думать, что это немая встреча друзей, немые объятия или что это соединило их безмолвное горе. Стоят, и ни с места, только нет-нет да и пожмут друг друга. А лица все краснее становятся, слышно, как оба сопят и нежно жмут один другого в объятиях. Но вот они начинают медленно-медленно переставлять ноги, и как-то всегда разом обе, боясь остаться на одной опоре. Вот уже запорожец подается, гнется… Вот-вот опять сломит шведский бугай… Пропало славное войско Запорожское! Срам! Осрамил дядько Задери Хвист всю козаччину! Это, верно, не то что тогда, как он настоящего разъяренного бугая удержал за хвост и посадил наземь, за что и прозвали его Задери Хвист… Эх, пропал дядьку!.. Но дядько, во мгновение ока припав на одно колено, так тряхнул шведа, что тот своим толстым животом саданулся об голову запорожца, страшно охнул и растянулся, как пласт, пятками к казакам… А запорожец уже сидел на нем верхом и, достав из-за голенища рожок с табаком, преспокойно нюхал, похваливая: «У! Добра табака…»
Храбрый Гинтерсфельт не скоро очнулся…
Тем временем в другом месте запорожцы успели затеять с шведами уже настоящую ссору. Перепившись до безобразия, эти дети степей и раздолья, подобно Голоте, начали тащить со столов всякую посуду, и серебряную, и оловянную. Шведы хотели было остановить дикарей, замечали, что не годится так грабить, отнимали добычу. Запорожцы за сабли, и пошла писать!
– Се ваше и наше, ащо ваше, те наше! – кричали низовые экономисты.
– А наше буде ваше, от що, – подтверждали другие.
– У нас усе громадське, кошове! Нема ни паньского, ни козацького.
Шведы не понимали новой экономической теории своих союзников и стояли на своем, защищая столы с посудой.
– Нам у шинок ничого дати, – пояснили некоторые более спокойные запорожцы; но упрямые шведы и этим не внимали.
Тогда запорожцы бросились на шведов и одного тут же зарубили. Сделалась суматоха. Шведы также обнажили сабли и кинулись на зачинщиков. Начиналась уже свалка, скрещивалась и визжала сталь, усиливались крики. Но в этот момент прибежали кошевой, гетман и другая старшина
– Назад! Назад! Якого вы биса! От чорты! – заревел страшный голос Кости Гордиенки.
Это был уже не тот добродушный, застенчивый Костя с детскими глазками, что сидел за королевским столом: это был зверь, которого знали запорожцы и трепетали. Они остолбенели, услыхав его рев. Сабли их так и остановились в воздухе с застывшими руками.
Пришел на шум и Карл со свитою. На земле валялся обезображенный сабельными ударами труп злополучного защитника права собственности. Несколько в стороне лежал лицом кверху массивный Гинтерсфельт, бессмысленно поводя глазами, а около него, тут же на земле, сидел его противник и никак не мог насыпать себе на хитро сложенные дулей пальцы понюшку табаку, насыпая все мимо да мимо.
– Что тут случилось? – спросил Карл строго. – Убийство?
– Пошалили дети, ваше величество, и вот одному досталось, – поторопился ответить Мазепа.
Карл увидел Гинтерсфельта и попятился назад.
– Это еще что? – грозно крикнул он. – Моего могучего Гинтерсфельта? Кто его?
– Се я его… поборов, – бормотал совсем опьяневший запорожец, силясь засунуть рожок за голенище.
– Они боролись, ваше величество, – пояснил Мазепа недоумевающему Карлу, – и вот этот пьяница поборол и зашиб вашего богатыря.
Карл ничего не отвечал. Он понял, с какими людьми столкнула его судьба.
XIII
Наступило лето 1709 года. Близилась роковая развязка для всех действующих лиц исторической драмы, избранной предметом нашего повествования.
Что делала в это время та, нежная рука которой так жестоко, хотя невольно разбила и гордые политические мечты Мазепы, и его личное счастье, отняв у него и покойную смерть старости, и место на славном историческом кладбище его родины? Что делала и что чувствовала несчастная дочь Кочубея?
После ужасной смерти отца она вместе с матерью и другими сестрами находилась несколько времени под арестом, но потом они были освобождены.
Что пережила бедная девушка за все это время, известно только ей одной, и только необыкновенная живучесть молодости да страшно богатый запас здоровья, которым так щедро, так по-царски наделила ее чудная, благодатная природа Украины, спасли ее от смерти, от безумия, от самоубийства в порыве тоски и отчаяния, охватывавших ее порою так, что она готова была искать забвения в могиле, в глубокой реке, в самоудавлении… Ведь она страстно любила и отца, которого сама же погубила, и мать, которая прокляла ее и не хотела видеть до смерти. Она любила и того, которого, как и отца, потеряла навеки…
Проклятая и изгнанная с глаз матери, она приютилась у матери того, которого продолжала любить и любила с новою, небывалою нежностью, любила его, далекого, потерянного для нее навсегда, одинокого и славного в ее сердце, в ее памяти и проклятого всеми, как и она проклята матерью. Там, в монастыре, у матери Мазепы, она с безумной тревогой в сердце расспрашивала, бывало, старушку об ее Ивасе, с которого та теперь в глубине своей души сняла материнское проклятие в тот день, как его начала проклинать Церковь. Она постоянно, бывало, просила мать Магдалину рассказывать ей о том времени, когда курчавенький Ивась Мазепинька был маленьким, как он рос, что любил, как шалил, как учился. И старушка в долгие зимние вечера рассказывала ей о своей молодости, о жизни при дворе польских королей, о том, как у нее родился Ивась, как она его лелеяла и холила и какой это был странный, неразгаданный мальчик. Слушая рассказы матери Мазепы, Мотренька чувствовала, что ее горе становнтся как будто менее острым и что тут, при этих рассказах, присутствует его душа, его мысль, его память об ней…
С наступлением весны Мотренька начала иногда пoceщать могилу своего отца, которого вместе с Искрой похоронили в лавре… Как часто девушка перечитывала скорбную надпись, высеченную на камне над братскою могилою ее дорогого татка и милого, жартливого дяди Искры!.. Вот эта горькая надпись:
Року 1708, месяца июля 15 дня, посечены средь обозу войскового, за Белою Церковию, на Борщаговце и Ковшевом благородный Василий Кочубей, судия генеральный, и Иоанн Искра, полковник полтавский».
«Ах, тато, тато! – думалось Мотреньке при чтении этой эпитафии. – Зачем же злуданьем Мазепы? Разве он виноват во всем, что случилось?.. Я, проклятая, виновата: я погубила и тебя, и Мазепу, и всю Украину… Не встать ей теперь больше никогда. А всему я, проклятая, виною… На что я родилась, кому на счастье, на утеху? Никому, никому таки на свете! На одно горечко да на зло родила меня недоля, родила на недолю всем. Не родись я на свет Божий, не знал бы меня маленькою мой гетман милый, не крестил бы меня в купели на горе, не носил бы меня на руках вместе с булавою, не полюбил бы меня, проклятую гадюку… А то полюбил, и я полюбила его, душу мою в него положила… Думали и так, и так, и то, и это загадывали, и далеко, и высоко – ох, высоко загадывали… А вон что вышло… Теперь и этот швед сюда пришел, и царь нагрянул, а все из-за моей недоли, все из-за меня, окаянной: не будь меня на свете, не будь этой косы гаспидской (и девушка горько улыбнулась, взяв из-за плеча свою толстую, мягкую косу и перебирая ее пальцами), не будь этой косы, не будь меня, гетман не полюбил бы меня, не пошел бы татко к царю… А вышло вон оно как: пропал татко, и гетману приходилось пропасть, а все из-за меня… Что же ему оставалось делать? Идти к Карлу, чтоб он заслонили Украйну от царя, и он заслонил и гетмана моего милого взял. А кто теперь верх возьмет? Возьмет царь, не станет моего гетмана; возьмет Карл, что тогда будет?.. Эх, татко, татко! Зачем ты все это сделал? Да это не ты, а мама; ты бы отдал меня моему гетману, так мама не схотела… „Не хочу, говорит, завязать тебе свет – отдать за старого гетмана; выходи, – говорит, – за молодого, за Чуйкевича”. А на что мне Чуйкевич, хоть он и молодой? На что мне был этот „козинячий лыцарь”, как его все называли с той поры, как он от гетманского цапа меня спас? Что я ему? Так только, счастье мое разбил, долю мою по ветру пустил да пылью развеял. А на что ему была моя доля, моя краса девичья? Вон женился же он на Цяце нашей: значит, ему все равно было, что я, что Цяця».