Даниил Мордовцев – Мордовцев Д. Исторические романы. (страница 31)
– Разогни книгу твоей жизни – и ты увидишь их, – отвечал Митрофаний. – Теперь новую ошибку хочешь вписать в книгу жизни твоей… А ошибки царей, ведай, государь, кровию миллионов пишутся на скрижалях истории…
– Я понимаю, владыко, о какой ошибке говоришь ты, – перебил его царь. – Но ту, которую я намерен царицею наименовать, я введу в лоно православной церкви… Какие же другие ошибки ты разумеешь? Не ты ли благословлял меня на дело просвещения России? Не ты ли один словом твоим мудрым укреплял меня в трудах моих? Не ты ли благословил борьбу мою с Карлом за возвращение земель предков моих? Не ты ли окропил святою водою первый корабль, который я построил здесь, на твоих глазах? Не ты ли светлым умом прозрел будущее величие России и поддержал меня, одинокого, никем не понятого? И я ли не любил тебя за это!
Петр встал и нервно заходил по комнате… Поразительный контраст представляла его мощная, гигантская фигура рядом с тщедушным телом архиерея, который грустно покачивал головой, по-видимому далеко блуждая своей старческой мыслью.
– Я скоро, великий государь, предстану пред лицом Бога моего… Се ныне зде, с тобою беседую, а наутро в землю отыду, откуду же взят есмь… Творцу моему я повинен буду отчет дать в том, все ли исполнил я на земле. Не все я исполнил, государь… не все… и виною тому ты, великий государь.
– В чем же вина моя пред тобою, владыко? – спросил царь.
– Имеяй уши слышати – да слышит, имеяй разум ведети – да ведает, имеяй очи сердечные – да видит… А у тебя, царь, сердце слепотствует…
– Говори же, в чем?..
– Да ты не послушаешь гласа моего… Не пастырь я твой…
Петр остановился перед ним, вытянувшись во весь свой гигантский рост. Лицо его дергалось, но в огненных глазах светилась небывалая теплота.
– Послушай, владыко! – резко сказал он, и голос его дрогнул. – Чего тебе надо от меня? Послушания, любви? Да я ли не люблю тебя больше всего на свете после России! Я ли не сын тебе? Я отца родного не любил так, как тебя люблю. Я не знаю, не ведаю, что это за сила в тебе, Дух ли то Божий чуется мне в твоей кротости, ум ли то божественный горит в очах твоих смиренных, но я всегда слушаю тебя трепетно. Ты один не усыпляешь ум мой лестию, и ты один – один во всей державе моей – понял меня, подкрепил, благословил… Так ты ли не пастырь мне!
Он остановился, увидев, что старик плачет… Мелкие-мелкие, как роса утренняя, – крупные уже давно выплаканы! – слезы, сбегая с бледного, худого лица, разбивались о четки.
– Прости меня, царь, – тихо сказал Митрофаний, – я говорю с тобою в последний раз… Земля зовет сию земную оболочку мою, – и он указал на свое изможденное тело, – я отхожу от мира сего, час мой приспе… Выслушай же меня, великий государь, Богом Живым заклинаю, выслушай.
– Я слушаю, – покорно сказал Петр.
– Великие бедствия, царь, готовишь ты державе твоей в сердце твоем: сердце твое отвратилось от сына, а он – не Авессалом[58]. Помни это! – сказал Митрофаний. – Слезы нелюбимого отольются горчайшими слезами на любимом. В новом браке твоем, царь, я предвижу горе для сына твоего.
Царь слушал, задумчиво склонившись на руку и, по-видимому, прислушиваясь к стуку топоров и визгу пил, доносившихся с пристани.
– Напрасно, владыко, я люблю Алексея, – сказал царь по-прежнему задумчиво, – только он не любит моего дела.
– Оттого что ты его не любишь.
– Не знаю, но он назад глядит, а не вперед.
– А потому что назади у него образ матери…
Лицо Петра подернулось.
– Не напоминай мне царицу Авдотью, – сухо сказал он.
– Я напоминаю тебе все, что велит мне совесть моя, я иду отдавать отчет Богу и Царю моему и твоему… Ты вспомнишь меня в самые тяжкие часы твоей жизни и тогда уверуешь в слова мои: в кого ты душу свою положишь, царь, от того душа твоя прободена будет…
– От кого же? – живо спросил царь.
– Я не знаю, я не пророк: я не имена говорю тебе, а заповеди человеческие.
В это время в кабинет, где сидели царь и Митрофаний, вошел Павлуша Ягужинский и остановился у двери. Лицо юноши было необыкновенно оживленно, на щеках играл румянец, в глазах светилось что-то особенное.
– Ты что, Павел? – спросил царь, пристально вглядываясь в лицо своего любимца.
– Посланцы, государь, от гетмана Мазепы приехали.
– Кого прислал он?
– Енерального судью Василия Леонтьевича Кочубея с бунчуковыми товарищами.
– Добро… Скоро приму их… А ты что такой веселый? – неожиданно спросил царь.
Павлуша смешался еще более и покраснел и готов был провалиться сквозь землю.
– Я… ничего, государь… так, – пробормотал он.
– Не так, я знаю тебя, ну! – настаивал царь.
– Я, государь, Диканьку вспомнил (Павлуша знал, что солгать царю нельзя было – допытается)… Там в саду так хорошо… и Кочубей там, и Мазепа…
Но юноша не досказал: не Кочубей и не Мазепа вспомнились ему в этих цветах, а Мотря; только о Мотре он не сказал царю… А между тем эта Мотря прислала с отцом поклон ему, Павлуше… Вот отчего горят его щеки…
Царь улыбнулся, а Митрофаний, глядя своими кроткими глазами на Павлушу, с любовью шептал: «Дитя… сих бо есть царство Божие…»
«Она не забыла меня», – билось радостно сердце Павлуши, и щеки его еще пуще горели.
V
Прошло три года после описанных нами событий. Петр продолжал войну с Карлом XII; положение дел год от году становилось с обеих сторон напряженнее, и грозный никому не ведомый исход этой роковой борьбы тем более обострялся, что напряжение сил и с этой, и с другой стороны, можно сказать, уже переходило за предел упругости; сталь событий, если можно так выразиться, не там, так здесь должна была лопнуть. Петр ни за что не думал уступать Балтийское море и лихорадочно работал над укреплением Петербурга и ключа к нему – Котлина с нововозведенной крепостью Кронштадтом. Для этой борьбы Россия должна была нести страшные, небывалые жертвы: для того, чтобы достать средства на войну, царь обложил налогами и землю, и воду, живых и мертвых. Обложена была податью даже борода – от тридцати до ста рублей, смотря по человеку, что на наши деньги составляет тысячный налог на одну бороду. Рабочие, приходившие в город для заработков, должны были платить по две деньги всякий раз, как входили в городские ворота и заставы или выходили из них, если были с бородами. Зипун, армяк, чапан, одноряди – всякое русское платье, входившее в город, платило тринадцать алтын две деньги, когда оно входило в город пешим, и два рубля – конным. Каждый мужик, идя в город, должен был нести в казну три камня для мощения улиц. Дубовые гробы были отобраны у продавцов и продавались четверною ценою богатым и благочестивым людям для их мертвецов. Рекрутские наборы чуть не превратились в поголовщину.
Можно по этому судить о напряжении народных сил.
Нравственное напряжение отражалось и на каждой отдельной личности, а иных привело к роковому концу. Царь стал еще суровее, чем был. Отношения его к сыну сделались еще более натянутыми, особенно с тех пор, как царь стал подозревать, что Алексей, руководимый лукавою теткою, царевною Софьею, успел тайно свидеться с матерью.
Царевна Софья недолго еще жила в своем грустном заточении, да там же, в Новодевичьем, и Богу душу отдала. В предсмертной агонии она все отмахивалась от чего-то, с ужасом глядя на окна своей кельи и бессвязно повторяя:
– Что вы мне подаете ваши челобитья!.. Подавайте их Господу Богу… вы повешены… преставились… Что глядите с виселиц ко мне в окна. Уйдите… не глядите на меня… не дражните мертвыми языками… я сама к Богу уйду… уйдите!
Это вспоминались ей стрельцы, которых когда-то царь повесил перед ее окнами и дал им в мертвые руки челобитные, в коих были написаны их «повинки»…
Митрофаний также недолго прожил после того, как, из-за царского гнева, велел звонить по себе на отход души и когда царь видел его лежащим в гробе и благословляющим входящего в церковь грозного монарха: он скончался через несколько недель после разговора с Петром, прерванного Павлушею Ягужинским известием о прибытии послов от Мазепы. Царь искренне плакал над гробом святителя и на своих богатырских плечах, вместе с сановниками и Павлушею, перенес маленькое тело угодника в его вечное успокоение.
– Как легки мощи угодника, – сказал Петр, опуская в могилу гроб Митрофания, – точно тело младенца.
– Для того им легче будет, ваше величество, из земли изыдти и истинными мощами стати, – заметил Кочубей, бывший тут же на похоронах.
– Кочубей правду говорит, – сказал на это царь. – Одного токмо боюсь я, как бы нам с тобою, Василий Леонтиевич, не пришлось скоро опускать в землю нашего любезного и верного гетмана, сведут его со свету эти подагрические да хирагрические немощи.
Кочубей ничего не отвечал, только какой-то неуловимый свет пробежал по его черным татарским глазам и тотчас же потух. Павлуша Ягужинский, ни на шаг не отходивший от Кочубея во все время его пребывания в Воронеже и постоянно расспрашивавший его о Диканьке, о тамошнем саде, о цветах, о том, какие цветы больше любит панна судиевна, один Павлуша мог прочитать в татарских глазах Кочубея ответ на опасения царя о Мазепе: «Ну, его черт не скоро еще возьмет» – и Павлуше это очень понравилось, потому что он почему-то с первого разу невзлюбил гетмана, особенно когда тот поцеловал в лоб свою крестницу.