Даниил Мордовцев – Мордовцев Д. Исторические романы. (страница 176)
Узнав от него, в каком отчаянном положении находится Новгород, Иван Васильевич приказал позвать к себе новгородских послов на очи. Они ожидали услышать от него последнюю волю, но услыхали опять что-то старое, загадочное, зловещее.
— Вы мне били челом, чтоб я отложил гнев свой, не выводил бы людей из новгородской земли, не вступался в вотчины и животы людские, чтоб суд был по старине и чтоб вас не наряжать на службу в низовские земли, — проговорил он, глядя неподвижно на наперсный крест Феофила. — Я всем сим жалую отчину свою, Великий Новгород.
И ни слова больше. Поворотился и велел послам уходить. Те поклонились и попятились к дверям... Зачем же звал?.. Они это давно от него слышали... Новое лукавство!
А лукавство было вот в чем. Едва послы вышли, как к ним вышли и бояре.
— Великий князь велел вам сказать вот что: чтоб-де наша отчина, Великий Новгород, дал нам волости и села: нам-де, великим государям, немочно без того держать свое государство на своей отчине, в Великом Новегороде.
Надо было отдать и села, и волости — все отдать! Да еще дань — по полугривне с сохи!
Убитые горем и измученные, не смея поднять глаз к родному небу и на святую Софию, возвращались послы в свой некогда шумный и веселый, а теперь почти вымерший улей.
Проходя мимо вечевой колокольни, они не решались поднять глаз, чтобы взглянуть на свое сокровище — на вечевой колокол, как ни хотелось им видеть и слышать его в последний раз...
Но с этого дня колокол уже не звонил!
— Переставился, колоколушко мой!.. Помер, помер, родной мой батюшка... О-ох! — рыдал навзрыд вечевой звонарь, обнимая и целуя холодную медь...
XXI. УВОЗЯТ ВЕЧЕВОЙ КОЛОКОЛ И МАРФУ-ПОСАДНИЦУ
— Князь великий Иван Васильевич всея Русии, государь наш, тебе, своему богомольцу, владыке, и своей отчине, Великому Новгороду, глаголет так: «Ты наш богомолец, Феофил, со всем освященным собором и вся наша отчина, Великий Новгород, били челом нашей братьи о том, чтоб я пожаловал — смиловался и нелюбие сердца сложил. Я, князь великий, ради своей братьи жалую свою отчину и отлагаю нелюбие. Ты, богомолец наш архиепископ, и отчина наша написали грамоту, на чем-де били нам челом и целовали крест, ино пусть топерь все люди новгородские, моя отчина, целуют крест по той же грамоте и оказывают нам должное. А мы вас, свою отчину, и впредь хотим жаловать по вашему исправлению к нам.
Так говорил князь Иван Юрьич всему Новгороду от имени великого князя. Это было 15 января 1478 года. Он говорил на Софийском дворе — там, где когда-то мы видели весь Новгород при избрании владыки Феофила. С того времени прошло восемь лет, а как изменился с тех пор Новгород! Как редки стали толпы, слушавшие теперь московского оратора.
Они точно не понимали, что им говорилось: так дико звучали в их ушах слова — «смиловался», «нелюбие сердца сложил», «жаловать хотим»; так не согласовались эти слова с тем, что они видели, что пережили... «Где же Бог? — думали они. — Где правда?»
«А вон где Бог, вон где правда: у владыки Феофила в руках, на серебряном кресте... Вон где Бог — на кресте!.. Правда распята — вон где правда на земле — на кресте она, правда-то... И ручки и ножки гвоздями прибиты, да крепко-крепко ко кресту приколочены, чтоб и не сойти ей, правде-то, со креста... И ребрушки у правды-то, у Бога, прободены копием, до самаго сердца прободены, за то, что любовию к бедным людям билось это сердце... Так вон где Бог!.. А мы ищем его... Вон Он — и святую головку на плечико склонил»... — в каком-то забытьи думал «придблянин», глядя на распятие, которое сверкало в руках владыки.
— Целуйте слово и крест Спасителя нашего! — возгласил князь Иван Юрьич.
И все стали целовать книгу, что сохранила слова Спасителя, и крест, на котором Его распяли... Это присягали новому государю — уже не Господину Великому Новгороду.
Присяга шла по всем соборам, по всем церквам, во всех пяти концах. Бояре, бывшие посадники, тысячские, житые и бывшие власти Новгорода приводились к присяге на Софийской стороне московскими боярами, а на торговой стороне — детьми боярскими и дьяками.
По церквам, площадям и улицам слышался плач. Новгородцы целовались и прощались друг с другом, знакомые и незнакомые, друзья и недруги, кланяясь один другому в землю словно в «прощеный день».
Видя слезы старших, по всему Новгороду плакали дети, отыскивая матерей и отцов, которых гнали к присяге. Слышался лай и вой собак, которые на лицах людей читали что-то недоброе. Ревел некормленый скот, которого давно и кормить было нечем.
Многие спешили на могилы отцов, чтобы проститься с ними и с новгородскою волею.
Слепой Тихик, ходя по улицам, продолжал петь «со святыми упокой». Во всех церквах шел перезвон как по покойнике. Это заметили москвичи и не велели звонить. Тогда общий плач стал еще слышнее и раздирательнее. Павша Полинарьин, бывший жених Остромиры, пригнанный в церковь для присяги вместе с прочими, не хотел целовать креста.
— Целуй слово и крест Спасителя нашего, — напомнил ему Бородатый.
— Мне нечем целовать, — отвечал Павша.
— Как нечем, малый?
— Видишь — мои губы ворон склевал.
— Ну, приложись так.
— Я не пес, чтобы Христа зубами тыкать.
— Так я те в зубы-те крестом!
И Бородатый действительно ударил Павшу в зубы крестом, но получил такой сдачи, что сам потерял три зуба. Павшу взяли «за приставы» — и его белые зубы вместе с челюстями и черепом сгнили потом где-то далеко в «низовской земле», за Окою...
У Ярославова дворища, на вечевой площади, собрались последние вечники, чтобы проститься с колоколом. Но москвичи не пустили их на колокольню: они сами туда отправились снимать колокол.
Старик звонарь заперся было на своей башне, но москвичи выломали дверь и взошли на башню. Звонарь встретил их с оружием в руках — с старым, заржавленным бердышом, которым он в блаженное время лучину себе щепал по зимам; но бердыш у него отняли и сбросили с колокольни, а самого хотели связать. Старик с плачем бросился им в ноги.
— Батюшки! Родимые! Дайте простица с колоколушком! Родимые, не погубите! — вопил он так горько и беспомощно, что москвичи сжалились над стариком.
— Ну, прощайся, старина... Али он тебе сыном был?
— Батюшки! Голубчики! Сыночек он мне... Отец родной... кормилец мой! — бессвязно бормотал старик.
Он обхватил колокол руками, колотился об него головою, целовал, плакал, приговаривая:
— Прощай, колоколушко! Прощай, сыночек, золото мое — серебро!.. О-о!
— Полно, старина, будет тебе плакатца-то!.. Ишь, словно с жаной цалуетця... — Старика оттащили от колокола и стали снимать новгородскую вековую святыню. Колокол, казалось, стонал, но так глухо, точно в самом деле умирал.
Старик как помешанный бегал то к тому, то к другому, ломая руки.
— Батюшки! Голубчики! Легче! Не ушибите вы ево, не уроните! Для Бога прошу — легче!.. Не так... не так, кормильцы!.. За ушко-то легче, не отломите! Ох, язычок-от не надо... не надо трогать... легче! Не зашибите... Бочком... бочком ево, золото мое червонное...
Встревоженный вознею на колокольне, ворон заметался и закаркал над самыми головами москвичей, задевая их крыльями.
— Кой черт! Откудова он взялся!.. Ах, аспид! — удивлялись москвичи.
— Чур... чур!.. Ах ты, дьявол!
Крик ворона, казалось, усилил отчаянье старика. Он всплеснул руками:
— Воронушко! Миленькой! Смотри... Смотри! Берут ево, берут колоколец наш... Господи! Что ж это будет...
С площади смотрели новгородцы и горько качали головами.
— Эх! Христа со креста сымают — и греха на них нетути... Жиды, сущии жиды!..
Когда колокол спускали с колокольни, он раза два прозвонил.
— Заговорил, заговорил колоколушко! — кричал старик, сбегая с помоста. — Прощаетца с Новгородом... О-ох!
Площадь уже была полна народом, но ее, для порядка, стеной окружали московские и татарские конники. Тут же, под колокольней, стояли уже сани-дровни, которые должны были везти колокол в московский стан.
— Заговорил, батюшка!.. Заплакал колоколец!.. Прощаетца с детушками!
Стоны и вопли новгородцев, смотревших, как тихо, качаясь и вздрагивая, спускалась вниз их древняя святыня, заглушили последние, «незаконные» удары колокола, глашатая утраченной ими воли.
— Прощай, прощай, наш вечной колокол! — раздавались голоса, — Прощай, родимый! Прощай, наша волюшка!
Опускаясь все ниже и ниже, колокол стал прямо на сани. Толпа бросилась было прощаться с ним, но конники всех отпирали от саней. Не отгоняли одного звонаря — так он был жалок. Даже один татарский конник, видя, как старик, голося и причитая, бегал вокруг саней и то соломки под бока колокола подсовывал, «чтоб ему помягче было», то вытирал его полой своего зипунишка, сжалился над стариной.
— Зачим, бачка, плакал? Он и на Москву зыванить будет — ай-ай хорошо!
Сани тронулись, сопровождаемые отрядом конников. На облучке саней сидел знакомый уже нам татарин Ахметка, тот самый, что в Русе рубил головы Димитрию Борецкому с товарищами, и правил лошадьми. Звонарь еле успевал за своим колоколом.
За санями же, по сторонам, шли толпы новгородцев. Многие из них также плакали, особенно бабы, а когда сани равнялись с чьим-либо домом, то все выбегали за ворота, снимали шапки, кланялись и крестились, точно бы мимо них провозили покойника.
Когда сани с колоколом, выехав из Словенского конца, проследовали через «великий мост» и въезжали в конец Людин, то на самом Побережье встретились с другими санями, пошевнями, тоже окруженными конниками и тоже следовавшими по направлению к загородному селу боярина Логинского, где теперь был стан великого князя.