реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Мордовцев – Господин Великий Новгород. Державный Плотник (сборник) (страница 10)

18

– Баба-баба, пусти меня на Волхов, – бросился мальчик к Марфе.

– Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? – ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

– С робятками катацца… Пусти, баба.

– Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

– Ниту, баба, – не со смердьими – с боярскими… Вася-посаднич… Гавря-тысячков… Пусти!

– Добро – иди, да токмо с челядью…

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

– Весь в тебя – огонь малец, – улыбнулась гостья.

– В отца… в Митю… блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот «блажной» внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками «Вася-посаднич» да «Гавря-тысячков».

– А вон и сам легок на помине.

– Кто, Настенька? – встрепенулась Марфа.

– Да твой-то…

– Что ты, Настенька… Кто?

– Хохлач-то чумазый…

– А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове – серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

– Ишь буркалищи запущает. Ух!

– Это на тебя, Настенька, – отшутилась Марфа.

– Сказывай! На меня-то, курносату репу…

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у «курносой репы».

– А скажи мне на милость, Марфуша, – обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, – я вот никоим способом в толк не возьму – за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, – так одна от нево отповедь: «Ты, – говорит, – баба дура…»

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

– Да как тебе сказать, Настенька, – заговорила она, подумав. – Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил – охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским – путь чист по новгородской.

– А как же, милая, о латынстве люди сказывают?

– То они сказывают безлепично, своею дуростию.

– А про черный бор сказывали?

– Что ж черный бор! Бор-ту единожды соберем, как и всегда так поводилось, а черную куну будут платить королю токмо порубежные волости – ржевски да великолуцки.

– Так. А хохлач-то почто сидит на Ярославове дворище?

– Он княж наместник, и суд ему токмо судить на владычнем дворе[52] заодно с посадником. А в суды тысячково и влыдычни и монастырски – ему не вступать.

– Так-так… Спасибо. Вот и я знаю топерево. А то на: «дура» да «дура»…

В это время на улице под самыми окнами показались скоморохи. Их было человек семь. Некоторые из них были в «харях» и выделывали разные характерные телодвижения, неистово играя и дудя на сопелях, дудах и свистелях.

В то же время в комнату, но уже без салазок, влетел счастливый и раскрасневшийся внучек Марфы, да так и повис на ее подоле.

– Баба, баба! Пусти в хоромы гостьище Терентьище! – просил он, умоляюще глядя на бабку.

– Полно, дурачок…

– Пусти! Пусти, баба!

– И то пусти, Марфушка, – присоединилась со своей просьбой и гостья. – Я так люблю скоморохов – таково хорошо они действа показывают.

– Баба! Бабуся! Пусти!

– Ну ино пусть войдут…

Скоморохи не заставили себя ждать. Уже скоро Исачко – так звали внучка Марфы-посадницы в честь деда, Исаака Борецкого, – опять влетел в палату, а за ним, с поклонами, кривляньями и разными мимическими ужимками, вошли скоморохи… Один из них, с длинною мочальною бородой, изображал подслеповатого и тугого на ухо старика – «гостя Терентьища», у которого на поясе висела большая калита. Рядом с ним жеманно выступал молодой краснощекий парень, одетый бабою. «Баба» была набелена и насурмлена, неистово закатывала глаза под лоб, показывая, что она «очами намизает» – глазками стреляет… Изображалась молодая жена гостя Терентьища – полнотелая Авдотья Ивановна.

При виде этой пары добродушная и простоватая приятельница Марфы так и покатилась со смеху, хватаясь пухлыми руками за свой почтенных размеров живот.

– Ох! Умру!.. – качалась она всем телом.

Другие скоморохи также старались поддержать свою репутацию – «людей веселых и вежливых», «скоморохов очестливых» – и тоже кривлялись с достаточным усердием. Говорили они большею частью прибаутками и притчами, так, чтобы выходило и «ладно», и «складно», и ушам «не зазорно».

– Жил-был в Новгороде, в красной слободе Юрьевской, честной гость Терентьище, – тараторил один краснобай, подмигивая льняной бороде, – муж богатый, ума палата…

Льняная борода охорашивалась и кланялась:

– Прошу любить и жаловать, вдова честная…

– И была у нево жена молодая, приветливая, шея лебедина, брови соболины…

«Молодая Авдотья Ивановна» жеманно кланялась – «хребтом вихляла, очами намизала», аркучи тако:

– И меня, младу, прошу в милости держать…

Потом Авдотья Ивановна стала охать, хвататься за сердце, за голову…

– Что с тобой, моя женушка милая? – участливо спрашивал старый муж.

– Ох, мой муженек Терентьище! Неможется мне, нездоровится…

Расходился недуг в голове, Разыгрался утин в хребете, Подступил недуг к сердечушку…

– Ах, моя милая! Чем мне помочь тебе?

– Ох-ох, зови волхвов ко мне, зови кудесницу…

Старый муж заметался и вместе с некоторыми из скоморохов ушел в сени, а оставшийся с Авдотьею Ивановною молодой «прелестник» стал весьма откровенно «изгонять из нея недуг» – обнимать и миловать…

Настасья Григоровичева и юный Исачко заливались веселым смехом, глядя на игру скоморохов…

Вдруг, по ходу действа, в сенях послышались голоса:

– Калики перехожие[53] идут… Калики!

«Прелестник», испугавшись этих голосов, заметался и спрятался под лавку, покрытую ковром. В палату вошли теперь – в виде «калик перехожих…» Один из калик, самый дюжий, тащил на спине огромный мешок, в котором что-то шевелилось, и положил мешок на пол у порога.

– Здравствуй, матушка Авдотья Ивановна! – кланялись «калики».

– Здравия желаю вам, калики перехожие! – отвечала Терентьиха. – Не встречали ли вы моего муженька, гостя Терентьища?