реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Хармс – Философские тексты обэриутов (страница 17)

18

Л. Л.: Вещи этой консистенции замечательны тем, что одновременно и возбуждают отвращение и сулят наслаждение. Эта двойственность есть и в том, что возбуждает половое чувство. как будто всякое сильное наслаждение — в разрушении структуры[96].

Д. Д.: В этом суть инстинкта поедания.

Л. Л.: Поедание и половое соединение два следствия одного и того же принципа.

Д. Х.: Все же нам понятно это именно через половое чувство, через физиологию.

Л. Л.: Тут очевидно суть в освобождении от каких-то ограничений индивидуальности, от напряжения ее, возвращение в стихию.

Д. Х.: Если так, то наибольшее наслаждение должно давать самое аморфное. Пересыпание песка приятно, потому что напоминает, будто струится вода. Но газ еще аморфнее воды. Почему же в газе нет ничего прельщающего?

Л. Л.: Вода покладиста, но не бесхарактерна, она обладает некоторым сопротивлением, принимает в земной среде какую-то свою форму. А газ просто растекается и исчезает. Он для нас как бы не существует, не стихия уже, а абстракция.

Н. А.: Я тут познакомился с одним человеком и он мне даже нравился, пока я не узнал, что его любимая картина «Какой простор!»[97]. В этой картине весь провинциализм, неопрятность и бездарность старого русского студенчества с его никчемной жизнью и никчемными песнями. А как оно было самодовольно! Осиновый кол ему в могилу...

Знаете, мне кажется, что все люди, неудачники и даже удачники, в глубине души чувствуют себя все-таки несчастными. Все знают, жизнь — что-то особенное, один раз и больше не повторится; и потому она должна бы быть изумительной. А на самом деле этого нет.

Д. Х.: Из нас всех Я. С. единственный, который при всех условиях жил бы так же, как живет сейчас. Его произведения будут любопытны, хотя бы их нашли через тысячу лет; но не более, чем любопытны.

Л. Л.: Не думаю так. В Я. С. есть необычайное, если можно так выразиться, мыслительное чутье. Ведь и все мы, прежде всего, не обсуждаем мысль, а как-то чувствуем ее. И это чутье в Я. С. еще удивительно обострилось благодаря тому, что он в отличие от всех других мыслителей не подвержен соблазнам. Я говорю вот о чем: мир можно сравнить с государством, а мыслителей с бухгалтерами, находящимися у него на службе. И вот, все они, быть может не замечая этого сами, старались по долгу службы составить наиболее благополучный баланс, свести концы с концами во что бы то ни стало. Все подтасовывали, хотя бы уже оттого, что стремились создать стройную систему. Я. С. не чувствует себя на службе у мира. То, что ему кажется смутным, он оставляет смутным. Он необольстим.

Н. М.: У художников есть одно преимущество перед писателями: они могут без конца рисовать то, что они видят, например, цветы. И всегда это интересно и хорошо, большего и не надо; это и есть натурализм.

Л. Л.: Я думаю, тут дело в том, что цветок для познания бесконечен, а человек нет. Ведь человека дают в искусстве, как индивидуальную историю, как личность. Но может быть такой взгляд, когда и человеческие жизни предстанут писателю так же, как цветы художнику. Это тогда, когда смотреть на них не изнутри жизни героя, а так как глядит на волны человек, сидящий у моря. Тогда вещь раздвигается и в нее можно включать все, что угодно. Так написана Илиада, в которой в поэзию превращено все, что попало в поле зрения: и битвы, и споры, и родословные, и корабли, и рождения, и смерть, и картины на щите. Но для этого, наверное, нужна и другая поэтическая форма, чем принятая теперь. Гекзаметр, например, непрерывен и он естественен, как дыхание; рифма же рассекает стихи, как мир для нас рассечен на предметы, на причины и следствия; гекзаметр отличается от рифмованных стихов, как орган от рояли. Я думаю, рифмованные стихи появились и исчезнут, это недолговечная вещь. Или вы думаете и через двести лет будут так же писать стихи с рифмами? Н. М.: Да, я в этом уверен.

Шахматная доска.

Л. Л.: В собрание священных предметов должна войти и шахматная доска. Потому что она представляет особый замкнутый мир, вариантный нашему миру. Так же есть в ней время, но свое, — пространство, предметы, сопротивление, — все свое. Там механика, точная и не худшая, чем наша, которую изучаем на земле и на небе. И с этим особым миром можно проделать решающий опыт: дематериализовать его.

Начать с того, что видимые фигуры заменить тем, что они на самом деле есть, силовыми линиями на доске. Затем разрезать шахматную доску на поля, составить колоду, разыграть шахматную партию в карты. Затем заменить эту колоду подобранной по соответствующей системе таблицей знаков; превратить ее в одну формулу, в которой при изменении одного знака, претерпевают изменения все. Обозначить конечный вид этой формулы, то что зовется в партии матом, и вывести законы преобразования формулы из начального вида в конечный.

Так один из миров превратится в саморазворачивающийся рассказ неизвестно о чем.

Я. С.: Меня интересует счастье. Помнишь у Пушкина: «С Богом в дальнюю дорогу»[98]. Что там? Один убит, другой пропал без вести, «жив иль нет, узнаешь сам», дочь живет где-то в глуши, и Лизгоре, но «с мужем ей не скучно там». И тот мир, в который они провожают убитого, похож на мир теней, неизвестно, что хорошего там. Все же ясно, все эти люди счастливы. Им не страшно большое пространство, им не может быть скучно, и нет у них чувства ничтожества, которое понятно нам.

Л. Л.: Ты прав, у них невеселое счастье, но это счастье.

Я. С.: Кто же эти люди? Моряки или рыбаки[99], жители прибрежья. Это не случайно. У Гамсуна тоже действие происходит всегда прибрежном поселке. Или среди леса. Но лес, в конце концов, то же море. И, пожалуй, люди у Гамсуна тоже в большей или меньшей мере счастливы. В чем же счастье? Как ответить на это точно, исследовать счастье наподобие того, как Гете исследовал цвета?

Л. Л.: Есть один признак, по которому счастье можно отличить всегда от удовольствия. Когда удовольствие минует, оно становится совершенно безразличным, его не стоит вспоминать. А счастье и в старости, уже не существуя, сжимает сердце, вызывает умиление, улыбку или слезы. Неувядаемость, вот испытание счастья.

Затем: О разговорах и вещах одного ключа.

Я. С.: В разговорах переходят от одной темы к другой по какому-то закону; потом вдруг покидают линию, по которой шли, начинают другую. Я бы хотел узнать законы разговора. Для того, чтобы их установить, мне придется исследовать гораздо шире, как математику, который решая частную задачу добивается формулы наиболее общей, предусматривающей и такие случаи, которые фактически не встречаются. Я хочу создать математику разговоров.

Л. Л.: Есть, особенно это видно в искусстве, вещи одного ключа. Я говорю не о подражаниях, они, конечно, встречаются страшно часто, но это не интересно. Я говорю о таких вещах, как, например, «Есть упоение в бою»[100] Пушкина и «Оратор римский говорил»[101] Тютчева. Или: романы Мопассана и «Парижанка», фильм Чаплина в кино. Трудно определить, чем эти вещи совпадают, но чувствуется это ясно. Стоило бы составить книгу таких параллелей. Это дало бы больше для понимания искусства, чем все теории эстетики.

Д. Д.: Единственный сейчас правильный путь для изучения истории, это рассматривать не целые государства, а небольшое общество, что ли, компанию друзей, и наблюдать на этом культурном континууме все законы.

Л. Л.: Говорят, когда муравьи тащут соломинку, они тащут ее совсем не кратчайшим путем. Так же, верно, добираются и люди до цели. Отчего никто не проследит исторической траектории хотя бы на небольшом отрезке.

Затем: О Киевской и Суздальской Руси, о реформе Столыпина, о бездорожье, об эпохе 1910-1913 гг., о норманнах, о причинах переселения народов.

Затем: Об архитектуре; здание должно быть в пейзаже, этим, верно, особенно прекрасны монгольские монастыри: огромные степи и вдруг среди них роскошный монастырь, точно жемчужина в раковине пустыни.

Н. М.: Я видел несколько раз во сне, что я умираю. Пока смерть приближается, это очень страшно, но когда кровь начинает вытекать из жил, уже совсем не страшно и умирать легко[102].

Н. А.: Мне кажется, я видел даже больше, момент, когда будто уже умер и растекаешься в воздухе. И это тоже легко и приятно... Вообще во сне удивительная чистота и свежесть чувств. Самая острая грусть и самая сильная влюбленность переживаются во сне.

Л. Л.: Бывают и тусклые, неотвязные сны, когда продолжается то, что мучило днем. Один видит, что он все играет в карты, другой, что он работает, третий, что он без удовольствия общается с женщинами. Это похоже не на сны, а на мысли, не желающие остановиться, отделившиеся и ставшие почти самостоятельными.

Д. Х.: Это желудочные сны[103].

Л. Л.: Я лично очень плохо запоминаю сны, но и другие, мне кажется, запоминают тоже не сами сны, а ближайшие к ним ассоциации, которые приходят при просыпании. Между тем, можно было бы проследить искусственно сны[104]. Некоторые люди в особой обстановке говорят вслух, что они видят во сне. Удивительно, как меняется их голос, насколько искренней, чем обычно, он становится.

Н. А.: Когда среди ночи проснешься под впечатлением сна, кажется его невозможно забыть. А утром невозможно вспомнить. Но сам тон сна настолько отличается от жизни, что те вещи, которые во сне гениальны, кажутся увядшими и ненужными потом, как морские животные, вытащенные из воды. Поэтому я не верю, что можно во сне писать стихи, музыку и т. п., чтобы потом пригодилось.