Даниил Гранин – Детектив и политика 1991 №6(16) (страница 85)
То есть сейчас много неожиданностей нас ждет…
— Например, деньги компартии будут открываться, вообще многое узнаем про коммунистическую партию, узнаем, наверно, кое-что новое о высших деятелях государства, начиная с Горбачева и кончая — ну там кем угодно…
Много секретов сейчас откроется обществу. Но меня они меньше волнуют, чем вот факты исторические, спрятанные от нас исторические документы.
— Ну какое состояние? Состояние растерянности — потому что мне ведь очень важно, куда мы плывем. К чему мы выплывем, каков будет финал, потому что я снимаю картину о стране, и я должен знать, к чему мы идем. Меня волнует одно — больше всего, — что издевательство над советским народом — над российским народом, в частности, продолжается. По-прежнему над ним издеваются всяческим образом — и от того, что его заставляют там — не знаю, выстаивать в очередях, что у него нет самого необходимого, строят у него на глазах какие-то предприниматели — предположим даже не предприниматели, а государство — ремонтируют какие-то гостиницы, скажем, "Метрополь", "Асторию", "Балчуг" — но все для иностранцев, все не для него, то есть это по-прежнему оскорбление и издевательство над народом — оно во многом, во всем продолжается, и я думаю, что это очень опасно, продолжать это до бесконечности нельзя, существует предел, к которому даже приближаться опасно. Потому что дальше будет взрыв — взрыв народного негодования, от которого не спасут никакие героические москвичи. Когда начинается народный бунт — уже ничего не спасет, ну разве армия только. Но армия у нас с народом…
Сентябрь 1991
Лев Аннинский
ЗУБНАЯ БОЛЬ
— Может, хоть вы знаете, где тут детская стоматологическая поликлиника?
Я не знал. Я страшно смутился. Дело происходило 20 августа 1991 года, в час дня, около метро "Баррикадная".
В двухстах метрах от "Белого дома".
В потоке людей, одержимых совершенно другими заботами.
— Какая еще поликлиника? — не понял я и перевел взгляд с женщины, остановившей меня, на ее спутницу, стоявшую с тем же растерянным и воинственным видом, по которому узнаешь приезжих.
— Детская, — повторила спутница безнадежно. Тут только я заметил меж ними девочку лет двенадцати, которую они держали за руки.
— Простите, я не знаю, где здесь стоматологическая поликлиника, — сказал я. И во мне что-то сломалось.
Сломалось, нарушилось, перевернулось. От этих ее глаз, в которых стояли боль и бессилие скрыть боль.
Я отвел глаза, повернулся и пошел — не к "Белому дому", куда меня уже тянуло потоком, а в метро. И домой. Все остальное совершилось для меня по радио и телевидению. Говорухин, заочно обозвавший меня говном в числе всех, кто в этот час не на улице. Депутаты России, издевательски путавшиеся в аббревиатуре ГКЧП. Подрагивавшие кулаки Руцкого, только что вернувшегося из Крыма. Я смотрел — как кино, зная, что — сломалось, и все равно не мог бы участвовать.
Надломилось, конечно, раньше — девятнадцатого. Утром, когда в поезде Нальчик — Москва включили трансляцию (я возвращался из отпуска), и в мертвое молчание вагона вкатились стальные голоса дикторов. Не знаю, что более подействовало на меня в тот момент: молчание ли людей в вагоне (явное равнодушие мешалось с угадываемым злорадством) или ощущение конца всех моих надежд, — так или иначе, я мгновенно сказал себе, что надо готовиться к худшему.
Не то даже убивало, что "состояние здоровья" Президента СССР торчало из этих заявлений откровенным подлогом, — убивало ощущение стилистической безнадежности происходящего. Я прекрасно понимал, что при любой "чрезвычайке" власть все равно вынуждена будет продолжать реформы. Никуда ей от них не деться: мы обречены и на приватизацию, и на рынок, и на гласность. Никакая "чрезвычайка" против хода вещей не попрет, конфронтации с мировым сообществом не выдержит, через неизбежное не перескочит. Но убивала стилистика, скука подступавшего опустошения. Железная, дикторски-диктаторская, "левитановская" интонация, в которой говорилось о законности, о Конституции, о суверенитетах, о благосостоянии народа и прочих бесспорных вещах.
Я и другое понимал рассудком: что такие, как я, в конце концов понадобятся и "чрезвычайке", и именно чтобы интонацию регулировать, человеческий тон наводить. Хотя, конечно, закрытие левых газет грозило немедленным профессиональным шоком. Ну, к чему к чему, а к кляпу во рту мы привычны. И я приготовился к привычному: лечь "на дно", уйти во внутреннюю эмиграцию, разделить чувства побежденных.
Чего я себе не мог представить тогда, так это того, КТО окажется побежденным. И еще невозможнее: как быть с победителями. Ни к тем, ни к этим — не, могу. Почему? А по той же стилистической несовместимости. По чепухе, кажется: по составу речей. Литературная критика меня, что ли, так испортила: язык коробит. Я не могу вынести, когда людей называют преступниками, не ожидая решения суда. Я не понимаю слов "путч", "переворот" и "заговор" в применении к людям, и так имевшим власть; вот в 1917 году действительно был переворот, да и не один: и в феврале, и в октябре власть захватывали те, кто ее до того не имел, а тут что? Тут уж скорее перемена курса. С превышением полномочий, конечно, с нарушением процедуры, с проломной стилистикой, все так. Но где тут "измена", где "предательство"? Это уж из какой-то другой оперы: из области веры, верности, любви, дружбы. При чем тут Конституция? И почему надо называть "заговорщиками" людей, за которыми стоит ведь своя часть общества? Это лидеры ДРУГОЙ части общества, ты с ними не согласен, но почему они "вне закона"? Закон исходит из целого или это уже не закон, а соотношение сил.
В общем, стилистика все та же, нашенская. А ведь делать-то победителям придется то же самое, что их противникам, хоть, может быть, и в другом порядке. Чрезвычайных мер не избежать и демократам в критических, взрывоопасных ситуациях, за которыми дело не станет в нашей жизни. Дело-то только начинается.
В ту ночь — с 20 на 21 августа, — когда я ловил прерывающиеся передачи "Радио России" (и мучительно соображал на рассвете, кто же виноват в гибели раздавленного бронетранспортером человека: солдат, рванувший машину вслепую, или демонстрант, ослепивший солдата наброшенным на смотровые щели брезентом), в ту ночь люди, имевшие возможность сопоставлять факты, поражались хаотичности войсковых передвижений: казалось, что генералы сошли с ума, или пьяны, или больны.
Но генералы не были ни больны, ни пьяны, ни безумны. Генерал, командовавший войсками ГКЧП, и генерал, командовавший войсками, вставшими на сторону Президента России, все время противостояния… переговаривались по телефону. В таком духе: Николай Васильевич, у тебя там такая-то часть идет туда-то… останови ее. — Остановить, Константин Иванович, не могу, а притормозить на полчаса попробую — успеешь?
Что это? Игра? Очередная "русская загадка"?
Да, игра. Загадка с разгадкой, простой, как жизнь и смерть: генералы, оказавшиеся по разные стороны "фронта", повязанные присягой, приказом, чувством долга (воинского долга, с одной стороны, и гражданского — с другой, как заметила одна журналистка), крутятся и хитрят, только бы избежать столкновения и кровопролития. Лучше не подступать к этой ситуации с категориями "верности" и "предательства" — сразу запутаешься, кто кого предает и кто чему изменяет, а то и в фарс вляпаешься, в оперетту, в пародию. Но под всем этим — реальность, глубинная правда состояния людей и в штатском и в военном, правда состояния народа, которую сам он, народ, кажется, впервые осознал в ту ночь. Правда состоит в том, что народ не хочет войны. Никакой: ни "внешней", ни гражданской. И армия не хочет.
Это самооткрытие огромной, эпохальной значимости: русские люди, столетиями жившие в атмосфере воинственности, выраставшие под крики: "Всех к расстрелу!", "Под корень извести!", "Каленым железом выжечь!", "Решить окончательно?", "К стенке!" — люди эти отказались стрелять, изводить, идти по трупам. Никто не захотел крови.
Можно и так сказать: русские отказались бить русских. Радостная новость? Да, но… Но год назад русские — били же литовцев в Вильнюсе! Прикладами безоружных. Два года назад — били грузин в Тбилиси. Лопатками — женщин. Вы понимаете, что это значит? "Своих" нельзя, а "чужих" — можно. Страшно подумать о том, что это предвещает. Поневоле вспомнишь, КТО в 1918 году охранял революцию от русских "контриков": латышские стрелки. Кто в 1917-м усмирял русские бунты? Кавказцы из Дикой дивизии. А русские? Русские на "окраинах" усмиряли "инородцев"…
Страшно.
Зубной болью ноет во мне "национальный вопрос": мы с ним еще нахлебаемся. Ну ладно, хоть здесь, на Пресне, на месте прежних кровавых междоусобий, русские наконец отказались убивать русских. Господи, хоть этому вразумились наконец. Штурмовая группа профессиональных суперменов, готовая за 20 минут пройти "Белый дом" насквозь, — отказалась от штурма. "Мы бы вошли, мы бы прошли, но как бы мы вышли? — ведь там было бы море крови…"
Почувствовали, стало быть, цену крови.
Море людей на пути понадобилось, чтобы почувствовали. Да и как "вошли" бы, если б и решились, — ведь негде было развернуться: полк, имевший задачей расчистить штурмовой группе плацдарм перед зданием, — не расчистил место именно потому, что народу было слишком много. Как ни кинь, а решилось дело именно этим обстоятельством: что люди (не в пример мне) не остались дома.