Даниэль Кирштейн – Право на кривизну (страница 5)
Затем настала его очередь прощаться. Этого требовал сценарий. Он медленно обошел гроб, ощущая на себе десятки взглядов. Все ждали от него реакции. Он был главным действующим лицом в этой последней сцене. Он заставил себя посмотреть на отца.
То, что он увидел, не было его отцом. Это была восковая, некачественно выполненная копия. Неверно застывшая маска, на которой гример постарался изобразить умиротворение, но добился лишь эффекта нарушенной симметрии. Кожа имела желтоватый, неживой оттенок. Губы были плотно сжаты, словно отец был чем-то недоволен даже сейчас. Кирилл смотрел на это лицо и пытался что-то почувствовать. Он приказал себе. Он запустил в своей голове поисковый запрос по ключевому слову "отец". Система начала сканировать файлы памяти. Но вместо тепла, вместо объятий или смеха, вместо образа любящего родителя, на экран его внутреннего монитора выводились лишь отчеты. Вот отец кивает, просматривая его школьный дневник с одними пятерками. Вот он жмет ему руку после победы на городской олимпиаде по физике со словами: "Не подвел". Вот он одобряет его выбор технического вуза: "Правильное, перспективное решение". Вся его память об отце состояла из протоколов о соответствии. Он был не сыном, он был его самым успешным проектом. И теперь проект пришел на списание своего создателя.
Он смотрел на это чужое, восковое лицо, и его мозг продолжал отдавать команды. "Плачь. Это твой отец. Он мертв. Это навсегда. Это конец. Эмоциональная реакция обязательна. Протокол требует слез". Он даже попытался физически запустить процесс: напряг мышцы лица, попытался сымитировать спазм в горле. Ничего. Система не отвечала на запросы. Внутри была только гулкая, ледяная тишина. ERROR 404: Emotion Not Found.
И в этот момент его накрыл подлинный, экзистенциальный ужас. Не от вида мертвого тела. А от осознания своей собственной мертвости. Он понял, что смотрит в гроб не сын. Смотрит механизм. Идеально собранный, безупречно функционирующий, но абсолютно пустой внутри. Он понял, что в этом зале было два покойника. Один – в дубовом ящике, его тело перестало функционировать. Второй – стоял рядом, в дорогом черном костюме. И его душа, если она когда-либо и была, умерла так давно, что он даже не заметил момента ее смерти.
Прошла неделя. Семь полных циклов по двадцать четыре часа. Проект «Похороны» был официально закрыт. Все счета оплачены, благодарности разосланы, ритуальная атрибутика утилизирована. Мир должен был вернуться в свое прежнее, упорядоченное состояние. Кирилл вернулся в свой стерильный лофт, который после пропахшей корвалолом и увяданием квартиры родителей казался ему барокамерой, очищающей легкие. Он провел генеральную уборку, стирая последние молекулы чужого горя со всех поверхностей. Он снова начал свой день с выверенного ритуала приготовления кофе, снова сел за свой рабочий стол. Но что-то было непоправимо сломано.
Чертежи «Вектора» на мониторах, которые раньше были для него воплощением чистого разума, теперь выглядели как бессмысленный набор линий. Он смотрел на идеальную геометрию здания и видел в ней лишь пустоту, облеченную в стекло и бетон. Его работа, его убежище, его религия – все это вдруг потеряло смысл. Он пытался заставить себя работать, погрузиться в расчеты, но его мозг, этот безупречный калькулятор, отказывался выполнять команды. Впервые в жизни он столкнулся с тотальной, всепоглощающей апатией. Это было не просто отсутствие мотивации. Это было исчезновение самой операционной системы, в которой существовало понятие «мотивация».
Он сидел часами, глядя на застывший на экране чертеж, и тишина в квартире давила на него. Раньше эта тишина была для него синонимом порядка. Теперь она стала синонимом вакуума. Он начал слышать ее. Она гудела на низкой частоте, закладывая уши. Это была тишина космоса, в котором одиноко дрейфует вышедший из строя спутник.
Алена. Она появлялась и исчезала, согласно своему расписанию – вторник, четверг, суббота. Она пыталась пробиться сквозь его новую, еще более плотную и непроницаемую оболочку. Она приносила еду, которую он почти не ел. Она пыталась говорить с ним. Ее вопросы были мягкими, осторожными, как будто она пыталась наладить контакт с жертвой катастрофы, страдающей от контузии. «Как ты?», «Может, хочешь о чем-то поговорить?», «Я могу что-нибудь для тебя сделать?».
Кирилл отвечал на ее вопросы односложно, не отрывая взгляда от монитора. «Нормально». «Не о чем». «Ничего не нужно». Он не был груб. Он был… отключен. Он регистрировал ее присутствие, ее слова, но они не достигали его центрального процессора. Они оставались во входящих, непрочитанные. Он видел, как ее лицо с каждым таким визитом становилось все более напряженным. Он видел, как гаснет надежда в ее глазах, сменяясь сначала растерянностью, а потом – тихой, мучительной болью. Он видел это, но не мог отреагировать. Он был заперт внутри себя, в стеклянном кубе своего паралича.
В один из таких вечеров, это был вторник, она пришла и не стала ничего спрашивать. Она не принесла еды. В руках у нее была только ее собственная сумка, которая выглядела больше и тяжелее обычного. Она молча постояла в прихожей, глядя, как он сидит за столом спиной к ней, словно вросший в свое кресло. Тишина в квартире была такой плотной, что, казалось, ее можно было потрогать.
«Кирилл», – сказала она наконец. Ее голос прозвучал в этой тишине неестественно громко, как звук разбитого стекла.
Он нехотя повернулся. Она стояла у входа, и свет из прихожей очерчивал ее силуэт, делая ее похожей на вестника, прибывшего с окончательным приговором. Она смотрела на него не с жалостью, не с гневом. Ее взгляд был спокойным, ясным и от этого – особенно страшным. Это был взгляд хирурга, который констатирует, что операция больше не имеет смысла.
«Я ухожу», – сказала она.
Это были не те слова, которые говорят во время ссоры. Это была не угроза, не манипуляция. Это была констатация факта. Такая же холодная и необратимая, как та, что он услышал по телефону неделю назад.
Кирилл молчал. Он ждал продолжения, объяснений, обвинений. Его система требовала данных для анализа.
«И дело не в том, что случилось с твоим отцом, – продолжила она, предугадывая его незаданный вопрос. – Я понимаю, что это горе, и я была готова пройти через это с тобой. Дело в том, чего не случилось. В тебе».
Она сделала несколько шагов вглубь комнаты. Она не повышала голос, говорила ровно, почти бесстрастно, и от этого ее слова обретали вес гранитных плит.
«Я живу с тобой два года. Я сплю в твоей постели, ем за твоим столом, но я тебя не знаю. Я не знаю, что ты любишь на самом деле, кроме порядка. Я не знаю, что тебя смешит. Я не знаю, что тебя злит. Я даже не знаю, что причиняет тебе боль. Я думала, что это твоя сила, твоя сдержанность, твоя броня. Я думала, что под ней есть кто-то, кого ты просто боишься показать».
Она остановилась в нескольких метрах от него.
«Но на похоронах я смотрела на тебя и поняла. Я поняла, что ошиблась. Там нет никакой брони. И под ней никого нет. Там просто… пустота. Идеально спроектированная, выверенная, стерильная пустота. Ты – как твой дом. Дом с идеальным, впечатляющим фасадом, за которым никто не живет. Я не могу больше жить в музее. Я не могу жить в пустоте».
Слова Алены не были ударом. Удар предполагает сопротивление, ответную реакцию, боль. Это было нечто иное. Это было похоже на то, как архитектор, стоя перед своим творением, слышит заключение инженера-конструктора: "Проект нежизнеспособен. Фундамент заложен неверно. Все здание подлежит сносу". Это была не критика. Это была холодная, объективная экспертиза, выносящая окончательный вердикт. Ее слова не вызывали гнева или обиды. Они резонировали с тем глухим, беззвучным гулом, что поселился внутри него после смерти отца. Она просто дала имя тому, что он сам смутно ощущал. Пустота.
Он продолжал молчать, глядя на нее. Его мозг лихорадочно сканировал свои архивы в поисках нужного протокола для этой ситуации. Протокол "Примирение после ссоры"? Не подходит, ссоры не было. Протокол "Утешение партнера"? Неприменимо, она не выглядела нуждающейся в утешении. Она выглядела освобожденной. Все его социальные скрипты, все заученные алгоритмы оказались бесполезны. Он был как шахматный компьютер, противник которого вдруг смахнул все фигуры с доски и заявил, что сама игра не имеет смысла.
«Ты ничего не скажешь?» – спросила она. В ее голосе уже не было жесткости, только тихая, последняя капля надежды. Она давала ему шанс. Шанс опровергнуть ее диагноз. Шанс показать, что за фасадом все-таки что-то есть. Шанс сказать: "Нет, ты не права, я здесь, я чувствую, мне больно".
Он открыл рот. Он хотел сказать что-то. Что-то правильное. Что-то, что могло бы остановить ее, починить эту внезапную поломку в их отлаженной системе. Он мог бы сказать: "Я переживаю стресс. Мне нужно время". Или: "Давай обсудим это конструктивно". Или даже солгать: "Я люблю тебя". Но слова застряли в горле. Любая из этих фраз прозвучала бы фальшиво, как реплика плохого актера. Его система не могла сгенерировать убедительную ложь, потому что для этого требовалось хотя бы смутное понимание того, как должна выглядеть правда. А он ее не знал.