Даниэль Кельман – Светотень (страница 17)
— По работе, — говорит папа.
— Кем работаете?
— Я кинорежиссер.
Полицейский хмыкает.
— Детективы в основном, — говорит папа.
— Что-нибудь известное?
— «Владычицу Атлантиды» знаете?
Когда папу спрашивают о его фильмах, он всегда называет «Безрадостный переулок» и «Ящик Пандоры». Иногда еще «Трехгрошовую оперу». Ни разу, ни единого раза Якоб не слышал, чтобы он упоминал «Владычицу Атлантиды».
Полицейский качает головой.
— Приключенческий фильм. Пару лет назад во Франции снял.
— Почему во Франции?
— Фильмы приходится снимать там, где их финансируют. Где оплачивают съемки. Где дают деньги.
— Во Франции вам, значит, дали денег, а в Германии не давали?
— Так сложилось. Но сейчас мы направляемся домой. Жена, сын и я. Наконец-то. Домой.
Папа говорит тихим, почти мурлычущим голосом, который Якоб слышал только пару раз в жизни — когда они с мамой навещали папу на съемочной площадке. Если что-то шло не так, если взрывались софиты, ломались декорации или ссорились актеры, папа начинал говорить этим голосом, и все успокаивались и делали, как он хочет. Дома Якоб этого голоса не слышал никогда.
— Значит, вы годами жили за границей?
— А теперь направляемся домой.
— Ваше отношение к властям?
— Каким?
— Нашим!
— Я человек аполитичный. Я просто снимаю фильмы. Увлекательные фильмы. Детективы, приключения.
— Но не безразлично же вам пробуждение нации!
Папа секунду молчит, потом отвечает: «Вы же видите: я вернулся».
Очевидно, это правильный ответ. Полицейский возвращает им паспорта. «Хайль Гитлер», — говорит он, выходит и закрывает снаружи дверь.
Мама хочет что-то сказать, но папа качает головой, и она сдерживается. Они сидят неподвижно, слушают. Заходит столько народу, что поезд трясется, в коридоре слышны голоса. В поезде напротив контролер в обычной одежде роется в чьей-то сумке, а вот в следующем купе мужчина в униформе грубо стаскивает с женщины бусы. Они путаются в волосах, он дергает сильнее, кладет их в карман. Интересно, ей теперь тоже придется выходить? Но нет, мужчина в форме идет дальше, женщина остается на своем месте.
И вдруг, хотя множество людей еще пересаживаются, а напротив еще проверяют документы, их поезд вздрагивает и трогается — движется медленно, затем быстрее и быстрее. Платформа отъезжает, на ее месте появляются домишки, потом деревья, холмы, поля, и вот за окном уже мокрый, зеленый, непричесанный ландшафт.
— Почему поезд не подождал? — спрашивает мама.
— Расписание, — говорит папа и медленно убирает паспорта в карман пиджака. Потом достает новую сигарету. Мама протягивает руку. Он и ей дает сигарету и зажигает обе. Это необычно, мама почти никогда не курит.
Дверь распахивается, и усатый мужчина спрашивает, можно ли ему занять свободное место, поезд переполнен.
Мама и папа переглядываются. «Конечно», — говорит папа.
Усатый опускается на сиденье. Пружины стонут. Он достает измятый платок, вытирает лицо и немедленно принимается говорить. Папа предлагает и ему сигарету, он торопливо затягивается и рассказывает, что ехал в Швейцарию один, думал найти там работу, а потом вызвать семью. Он и налог на побег из рейха заплатил, и все прочее тоже, все, что положено, но на одном формуляре не хватало печати, и пограничник сказал, что мог бы закрыть на это глаза, но не бесплатно — сколько, спрашивает, у вас с собой денег? Тогда он достал пятьсот рейхсмарок, спрятанных за поясом, а пограничник сказал, вывоз наличных запрещен, придется их конфисковать, печати, между тем, все еще не хватает, как бы этой беде помочь? А когда усатый сказал, что у него же теперь ни гроша не осталось, пограничник рассмеялся и говорит: приехали, значит; выходите!
Он все вытирает и вытирает лицо платком и трясет головой, будто его удивление сильнее ужаса, будто прежде всего он изумлен тем, что такое возможно. После стольких лет в рейхе, говорит он, после всех унижений и преследований, после того, как у него отняли дом и избили его на улице, и выгнали из школы его двоих детей — даже после всего этого он не ожидал такого!
Он снова вытирает лицо и начинает рассказывать все то же самое с начала, и папа, который вообще-то терпеть не может, когда повторяются, не перебивает.
Провода летят за окном, вверх и вниз и вверх. В поезде все затягивает скука, даже рассказ этого мужчины, присутствие которого Якобу тяжело переносить — нельзя, чтобы взрослый человек был в таком волнении и растерянности — даже этот рассказ под перестук перестук перестук колес звучит нудно. Уснуть бы. Его веки опускаются. Но и сну мешает стук, и провода мешают, надо ведь следить за тем, как они отбивают такт.
Приходится снова открыть глаза, и чтобы занять чем-то голову, он думает обо всех школах, в которых учился за эти годы. Школа в Париже с серьезной учительницей, мадемуазель Грек, в так странно идущем ей трауре. Ее круглые очки, твердая линейка в руке, которая может и стукнуть по затылку, если считать ворон. Рядом с ним сидит Морис, который научил его играть в ромме[62], смотри, сюда пики,
В Лос-Анджелесе он ходил в школу только пару месяцев. У всякого учителя свой кабинет, бегаешь из одного в другой, а в коридоре у тебя собственный шкафчик для книг и тетрадей, бардак ужасный, никогда ничего не найти и всюду пахнет жвачкой, меняю карточку с Бейбом Рутом на шесть пачек, на спортплощадке бегают наперегонки, и веснушчатый Боб Дженкинс каждый раз выигрывает. Говорят растянуто, размыто, скорее поют, чем говорят. А вот французский весь из иголочек, крошечные стежки по шелку, и каждый должен быть в точку.
Потом школа в Базеле. Странный швейцарский немецкий, ты почему так разговариваешь, дурень, и слово дурень тоже на этом странном немецком, но вообще-то ребята милые, а учитель математики, герр Урс Бисслер, умудряется донести до него, что такое на самом деле числа, но уже на следующий день мама говорит, что и в Базеле они не останутся: делать нечего, папина профессия — снимать кино, а в Швейцарии ничего не снимают. Съездим к бабушке, попрощаемся с ней, она очень больна, больше мы ее не увидим. Твой папа любит свою маму, как ты меня, понимаешь? Потом поедем в Марсель, а оттуда на корабле в Нью-Йорк, город ты уже знаешь, и язык тоже.
С тех пор он нигде не учился, уже много недель. Все время быть с родителями нелегко. Глядя на качающиеся провода, вверх и вниз и вверх, слушая, как папа успокаивает взволнованного мужчину с усами, Якоб замечает, что поезд уже не едет по рельсам, а плывет по воде. Снизу колышется огромный спрут, взвивая вокруг себя клубы песка, и тут, за мгновение до того, как забыться окончательно, он понимает, что, кажется, засыпает, здесь, в вагоне, прислонив голову к окну, хотя этого быть не может, потому что он никогда не засыпает в поездах.
Йержабек
Не было у замка никаких трех башен, хоть он и назывался «Драйтурм»[63]. Не было даже и одной. А было семь сырых, промозглых комнат на первом этаже и девять влажных, затхлых комнат на втором. Были три ванных, две из них с водопроводом. Были старые ковры на полах, толстые и пыльные, но несколько менее толстые и менее пыльные, чем занавески. Были старые окна, стекла в которых оползли от времени и были в два пальца толщиной по нижнему краю, а по верхнему тоньше ногтя. На потолках висели старые, но все же электрические лампы. Старше всего выглядели картины на стенах: написанные жирными мазками крестьяне, возделывающие комковатые поля под нависающими небесами, тучный аристократ с закрученными усами и тупым взглядом, пейзаж с серыми холмами, зелеными домиками, деревьями, тяжелыми облаками. В самой большой комнате стоял дубовый стол длиной в четыре метра и шириной в два, такой тяжелый, что сдвинуть его можно было якобы только ввосьмером — впрочем, кажется, никто никогда передвигать его не пробовал. На стене висела мохнатая голова оленя с черными стеклянными глазами. Рога ее были мощны и ветвисты.
Когда-то Драйтурм был охотничьим замком зальцбургских епископов. После войны он попал в руки Ворницека, спекулянта недвижимостью, у которого его перекупил фабрикант Штельцхамер, разбогатевший на торговле рессорными конными экипажами и обанкротившийся, когда в моду вошли автомобили, после чего знаменитый режиссер Пабст смог дешево приобрести замок вместе с прилегающими угодьями, а также небольшим леском, к несчастью, страдающим от короеда. Последние восемь лет второй этаж занимала его мать. На нижнем этаже жил Йержабек с женой Лизль и двумя дочерьми, Герти и Митци.
Карл Йержабек был известен далеко за пределами деревни Тилльмич как добрейшей души человек. Сперва от Ворницека, потом от Штельцхамера, а затем и от Пабста он получил разрешение возделывать два маленьких поля при замке для собственных нужд, промышлять в леске, а также бесплатно жить с семьей в замке. В обмен ему вменялось выполнять обязанности хаусмайстера[64]: содержать в порядке здание, чинить крышу, чистить водосточные желоба, стричь газон, прогонять куниц и ставить мышеловки. К тому же в последние годы жена его заботилась о старой, несколько уже ослабевающей памятью Эрике Пабст, стелила ей постель, стирала одежду и раз в день готовила для нее в огромной замковой кухне.