реклама
Бургер менюБургер меню

Дана Стар – В разводе. Единственная, кого люблю (страница 26)

18

Она встала. Тяжело, схватившись за стол. Посмотрела на Майю — долго, жадно, впитывая каждую чёрточку, и пошла к двери.

На пороге обернулась.

— Я знаю, что не заслуживаю прощения. Я не прошу прощения, Аня. Я прошу только одного — не дай ему умереть, не узнав правды. Остальное — как решишь. Но правду он заслужил…

Дверь закрылась.

Майя стояла посреди кухни, прижимая Пирожка, и смотрела на меня.

— Мама, — сказала она. — Мы же поедем? Правда?

Я не ответила. Подняла её на руки, прижала к себе и стояла так, пока Майя не уснула у меня на плече. Маленькая, тёплая, невесомая. Пахнущая яблочным пирогом и тем самым теплом, которое не купишь, не сыграешь, не подделаешь. Которое бывает только у детей, которые ещё не знают, что мир умеет делать больно.

***

Агате я позвонила в два часа ночи.

— Она была у меня… — сказала я без предисловий.

— Я знаю. — Агата не спала. Ждала. — Я дала ей адрес, Аня. Не проси прощения, потому что я не жалею. Я видела его. Ездила туда, специально, чтобы понять, правда ли то, что она говорит. Правда. Он не живёт, Аня. Он доживает. И мне... — она замолчала. — Мне всё равно, что он сделал. Мне не всё равно, что будет с тобой, если он умрёт, а ты не попрощаешься.

— Я не знаю, что делать… Я шесть лет строила эту жизнь, Агата. По кирпичику. И сейчас ты говоришь мне...

— Я говорю тебе то, что ты сама поёшь каждый вечер за фортепиано. Ты же сама написала эти слова, Аня. Помнишь?

Пауза.

«Прощаю — не потому что ты просил. А потому что ненависть тесна. Мне нужно место — для моей музыки, для моего утра, для себя…»

Мои слова. Мои. Из моей песни. Из того, что я пела другим женщинам, из того, от чего они мне писали «спасибо, вы меня спасли». Слова, которые я сочиняла для них, а оказалось — для себя. Для этой ночи. Для этого момента.

— Я не говорю — прости его, — сказала Агата. — Я говорю — не копи. Ты сама знаешь, что бывает, когда копишь. Осколки режут не тех, кто их разбросал, а тех, кто собирает. Поезжай. Не ради него. Ради себя. И ради Майи, которая заслуживает хотя бы увидеть отца, пока он жив.

— Я не знаю… выдержу ли?

— Выдержишь. Ты всегда выдерживала. Но даже если нет — я буду рядом. Как на крыше сарая, помнишь? Прыгай. Я поймаю…

Я молчала. За окном город спал. Где-то далеко, в другом городе, слепой мужчина сидел в кресле лицом к окну, которое для него было чёрным. И каждый день в двенадцать ехал разговаривать с камнем, под которым меня нет.

Шесть мучительных лет он приходил к пустой могиле.

Шесть лет я убеждала себя, что справилась. Что отпустила. Что боль — в дальнем кармане. Что камень внутри стал маленьким.

Но камень не стал маленьким. Я просто научилась не замечать его вес. А сейчас, после всего, что рассказала Элеонора, камень снова вырос. И давил так, что дышать получалось только через раз.

Измены не было. Он любил меня. Всегда. Только меня. А я шесть лет ненавидела человека, который не предавал, — за предательство, которого не было. Мы оба кричали друг другу «я люблю тебя», только он — молчанием и прикосновениями в темноте, а я — ожиданием слов, которые он не умел произносить. Два глухих, которые винили друг друга в тишине.

И это было страшнее, чем если бы не любил. Потому что если бы не любил — всё было бы проще. Чёрное и белое. Предатель и жертва. А правда оказалась серой, мучительной, невыносимой: два человека, которые любили друг друга и не сумели этого друг другу доказать.

Он прятал любовь за бронёй, я искала её за его словами — а она была в паузах, в его руках ночью, в том, как он смотрел на дорогу и сжимал руль до скрипа. Была — а я не разглядела…

— Во сколько, ты сказала, он приезжает на кладбище? — спросила я.

— В двенадцать.

— Мы выедем утром.

***

Я не спала до рассвета. Сидела у окна, смотрела, как небо светлеет — серое, потом розовое, потом золотое, — и думала о том, что говорила мне мама когда-то давно, в домике на озере, когда я была маленькой и боялась темноты.

«Знаешь, почему темнота такая тихая, Анечка? Потому что она прислушивается. Ждёт, когда ты скажешь: я не боюсь. И тогда отступает.»

В шесть пятнадцать по щеке хлопнула ладошка.

— Мама! Ты заспалась! Солнце уже вылезло!

Я открыла глаза. Майя стояла рядом — полностью одетая, если не считать того, что свитер был задом наперёд, а в карман запихан бутерброд с сыром. Пирожок зажат под мышкой. Лицо — абсолютная решимость пятилетнего человека, который принял решение и не понимает, почему взрослые так долго копаются.

— Мы сегодня едем к папе? — спросила она. Голос серьёзный. Деловой. Голос человека, который принял решение и не собирается его менять.

— Да, малыш. Едем.

Она кивнула. Развернулась. На пороге комнаты остановилась.

— Мама, а какого цвета у папы глаза?

У меня перехватило горло.

— Тёмные, — сказала я. — Очень тёмные. Как небо перед грозой.

Она подумала секунду.

— Значит, я буду рассказывать ему про светлое. Про облака, про солнце, про котиков. Чтобы в его темноте стало не так темно.

И ушла собираться.

А я сидела на краю кровати и не могла встать. Потому что вспомнила, как я сидела точно так же — в бежевом платье, с колье на шее, с чужим подарком в руках — и ждала звук мотора за окном.

Тогда я ждала его.

Сейчас — он ждёт меня. На кладбище. У камня с моим именем. Слепой, сломанный, не знающий, что я жива.

Я встала. Надела простое платье. Причесала Майю. Взяла ключи.

Мы вышли из квартиры — мать и дочь, в утреннем свете, в город, из которого я когда-то сбежала и в который теперь возвращалась. Не как Анна Северова. Не как Мария.

Как женщина, которая наконец поняла: бежать от прошлого можно бесконечно, но рано или поздно прошлое сядет на скамейку и будет ждать. Терпеливо. Тихо.

Пока ты не придёшь сама.

ГЛАВА 17

Дмитрий

Двенадцать часов. Каждый день. В любую погоду.