Дамьен Роже – Почетные арийки (страница 41)
Хотел бы я задать им все эти вопросы.
В высших кругах, где вращались эти женщины, было немало тех, кто ничего не видел, ничего не знал и ничего не понимал. Кто-то из них, возможно, сознательно игнорировал факты, предпочитая не смотреть правде в глаза, потому что не хотел ее видеть.
Они принадлежали к той социальной прослойке французского общества, которая до 1940 года боялась большевиков гораздо больше, чем фашистов или нацистов. Красный террор с его вереницей кровожадных палачей был для них самым страшным пугалом. Как и многие представители аристократии и крупной буржуазии, они могли попросту уступить натиску французских правых, которые видели в антифашистском и левом Народном фронте гораздо более серьезную угрозу свободе, чем в диктатурах. И если бы они не родились еврейками, то, наверное, оказались бы среди большинства французов, сделавших во время немецкой оккупации неправильный выбор. Но они были еврейками, в свете чего их политическая позиция или ее отсутствие приобретали совершенно иной смысл.
Эти женщины, всю жизнь подвергавшиеся нападкам из-за своего происхождения, по всей видимости, не были готовы бороться с предрассудками своего окружения. Они пытались соответствовать тому образу, с которым привыкли себя ассоциировать, — обычной француженки, такой же, как другие, а может, и выше других. Они видели себя полноправными членами национального сообщества, тем более раз они принадлежали к его избранной, исключительной касте — социальной элите. И вдруг эти женщины лишились своего привилегированного положения и перестали считаться не только француженками, но даже просто людьми. Они продолжали жить в своем воображаемом мире, пока созданная ими вселенная не рухнула в одночасье. Расовые законы снова заставили их почувствовать себя еврейками — каковыми их считал фашистский режим, — теми, к кому они уже давным-давно перестали себя относить, пытаясь навсегда стереть эту идентичность. «Еврейки, стыдящиеся своего еврейства» — как презрительно говорят в таких случаях. Статус почетных ариек дал им возможность не быть жертвами дискриминации, которой подверглись члены их прежней общины, шанс избежать страшной участи соплеменников и спасти свою жизнь. Вероятно, они и не думали сопротивляться или протестовать. Старались по возможности не задаваться вопросами на эту тему, предпочтя молчаливое осуждение открытому несогласию. Чтобы выжить, они помимо своей воли оказались в другом лагере — лагере врагов.
Фрески и роскошная лепнина в бальных залах частных особняков седьмого округа Парижа погрузились во тьму. В гостиных мягкие ковры и маркетри сменились унылой, практичной офисной мебелью. Бывшие конюшни были завалены кипами папок и коробками со старыми документами. От машинок для тиражирования указов и циркуляров пахло спиртом. На верхних этажах, где когда-то играли фортепианные сонаты, теперь звучал лишь концерт пишущих машинок. Под этот непрекращающийся стук государственные служащие занимались восстановлением страны. По окончании четырехлетней оккупации на улице Варенн и в ее окрестностях разместились министерства и правительственные учреждения. Некоторые из бывших владельцев этих особняков так и не вернулись из депортации. У других, осужденных за коллаборационизм, имущество было конфисковано. Новым лицом квартала стали клерки в серых костюмах и эскадроны секретарш.
На фоне реквизированных зданий выделялись немногие, чьи владельцы упрямо сопротивлялись этому нашествию бюрократии и модернизации. Те не спешили откликаться на выгодные предложения застройщиков, стремившихся решить проблему нехватки жилья за счет превращения частных особняков XVIII века в объекты инвестиционной недвижимости. В окружении пары старых слуг они изо всех сил пытались сохранить прежний образ жизни, с презрением наблюдая за новыми соседями из своих высоких окон. Время от времени небольшие компании светской публики собирались там на импровизированные ужины. Правда, угощения на них не отличались изысканностью — достать продукты было почти невозможно. Повседневная жизнь еще носила на себе печать военного времени, с его дефицитом и всеобщей нехваткой, но страх уже ушел.
В доме семьи Сован д’Арамон время остановилось. Сюзанна потеряла всякое доверие к своему бывшему окружению. Она свела домашний персонал к пожилой домработнице, да и с той старалась общаться как можно реже. Лишь немногие посетители осмеливались появляться в особняке на улице Барбе-де-Жуи. Те, кто раньше охотно посещал приемы месье депутата и мадам графини, теперь избегали общения с этими новоявленными изгоями. Бертран замкнулся в себе, раздавленный свалившимся на него позором. Во время процессов над коллаборационистами новые власти потребовали от него предстать перед трибуналом. Освобожденная Франция не могла простить ему того, что он проголосовал за предоставление маршалу Петену всей полноты власти. Не простила она и то, что он четыре года заседал в Парижском городском совете, назначенном правительством Виши с одобрения немецких оккупационных властей. С главной страстью его жизни, политикой, было покончено навсегда. Когда-то внимательно следивший за своей внешностью и безупречно одетый, Бертран д’Арамон стал выглядеть неухоженным. Его внешний вид свидетельствовал о нездоровье: бледный, худой, заросший трехдневной щетиной, он был похож на человека, сломленного душевными страданиями. Сидя в своем кабинете, он целыми днями перебирал бумаги, просматривал старые документы, накопившиеся за долгие годы. Он медленно угасал, пока в октябре 1949 года тихо не умер во сне.
Время от времени в окне особняка появлялась хрупкая фигурка. Вот уже много месяцев по этому дому бродила безутешная душа. В накинутой на худые плечи шали Сюзанна выглядела женщиной без возраста. Ее красота померкла. Кожа на лице и руках приобрела странный сероватый оттенок. В ней словно уже ощущалось присутствие смерти. Долгими днями она сидела одна, запершись в своей комнате за закрытыми ставнями. Иногда бредила, закрыв глаза. После смерти супруга ее дни стали совершенно пустыми, бессмысленными и безысходными. Как когда-то Бертран, она замкнулась в себе, спряталась в тишине и забвении. Те, кто еще иногда заходил к ней, отмечали, что она была не в себе и выглядела отстраненно. И в самом деле, память Сюзанны ухудшилась. Она уже с трудом могла рассказать о событиях недавнего прошлого, связанного с войной. Не могла вспомнить ни краски, ни оттенки того, что видела. Ей не хватало точности в описании ситуаций. Она искажала факты, какие-то из них забывала. Одни — поскольку они не имели для нее большого значения, другие — потому что они причиняли невыносимую боль. Сюзанна старательно похоронила внутри все те переживания, которыми ни с кем не хотела делиться. Но иногда они возвращались к ней из глубин подсознания. Бывало, что она, просыпаясь посреди ночи, внезапно ощущала всю боль этого мира. Отныне она носила в своей душе все те несчастья, ту огромную катастрофу, что разрушила столько жизней.
Время от времени Сюзанна приходила в большую синагогу на улице Виктуар. Она сидела на боковой галерее, как в детстве, когда вместе с матерью и другими женщинами наблюдала за утренней субботней службой. То, что так долго было для нее самым большим позором, самым горьким страданием и несчастьем, — родиться еврейкой, — теперь она бы не променяла ни на что на свете. Она испытывала моральное единение с этим народом — чувство, которого она избегала на протяжении всей прежней жизни и которое в ней вновь пробудили катастрофа войны и смерть мужа. В глубокой задумчивости она смотрела на большой канделябр, сияющий в глубине, а затем, погрузившись в молитву, бесконечно перебирала в памяти дни своего богатого прошлого и навсегда ушедшего счастья.
12 мая 1954 года Сюзанна д’Арамон скончалась в своем доме. Ей было шестьдесят семь лет. Ее мать, Маргарита Штерн, пережила ее на два года. Женщине, чей салон был одним из самых роскошных в Париже времен Прекрасной эпохи, так и не суждено было вернуться в свой особняк на авеню Монтень с его богатыми коллекциями.
В Малом дворце сохранилась память о былом великолепии супруги Эдгара Штерна. Кароль Дюран изобразил ее в образе Дианы-охотницы. Для меня она навсегда останется той неуловимо загадочной женщиной, чей взгляд я впервые встретил в большой галерее одним летним вечером. Она до сих пор стоит у меня перед глазами — стройная и гордая фигура в бордовом платье, придерживающая наброшенное на плечи манто изящными пальцами. В ее черных как смоль волосах сверкает диадема в форме полумесяца, а меланхоличный взгляд хранит самые сокровенные тайны.
Париж, июль 1961 года. Эспланада Инвалидов была пустынна. Только редкие проезжающие мопеды нарушали покой. В тени каштановых деревьев Анни и Мария-Луиза устроились на скамейке — «нашей скамейке», как часто говорят старики, которые больше всего на свете любят постоянство в привычках. Летом они почти каждый день встречались в скверике на углу бульвара. В послеполуденной неге, среди зарослей калины и аукубы, время текло неспешно. Обе женщины, которым было уже за восемьдесят, обменивались последними местными новостями или обсуждали погоду. Реже — вспоминали близких. Анни, со своим неизменным высоким пучком, в плиссированной юбке и блузке с рюшами, вытянула ногу, которая болела из-за приступов артрита. Несмотря на июльскую жару, на ней были толстые белые хлопковые чулки: они сползали и собирались в гармошку над открытыми сандалиями. У ее ног стояла плетеная корзина. К старости Анни словно начала врастать в землю: рост метр семьдесят три остался в прошлом. Властная первая леди превратилась в изможденную старушку.