Дафна Морье – Трактир «Ямайка». Моя кузина Рейчел. Козел отпущения (страница 124)
— Как по-твоему, могли мы составить о ней неправильное мнение? Я говорю про яд. Ты же сам видишь, что доказательства нет.
Я положил рисунок и письмо в бюро.
— Если нет доказательств, — сказала Луиза, — ты не имеешь права выносить ей приговор. Возможно, она невиновна. Возможно, виновна. Ты не в силах что-либо предпринять. Если она невиновна, а ты обвинишь ее, то никогда себе этого не простишь. Тогда ты сам окажешься виновным, а вовсе не она. Уйдем из этой комнаты и спустимся в гостиную. Я жалею, что мы трогали ее вещи.
Я стоял у открытого окна будуара, вглядываясь в дальний конец лужайки.
— Ты увидел ее? — спросила Луиза.
— Нет, — сказал я, — она ушла почти полчаса назад и до сих пор не вернулась.
Луиза пересекла комнату и встала рядом со мной. Она заглянула мне в лицо.
— Почему у тебя такой странный голос? — спросила она. — Почему ты не сводишь глаз с лестницы, которая ведет к дорожке с террасами? Что-нибудь случилось?
Я слегка оттолкнул ее и пошел к двери.
— Ты знаешь колокольную веревку на площадке под башней? — спросил я. — Ту, которой пользуются в полдень, чтобы созвать слуг на обед? А теперь ступай и дерни ее изо всех сил.
Луиза в замешательстве взглянула на меня.
— Зачем? — спросила она.
— Потому что сегодня воскресенье, — сказал я, — и в доме либо спят, либо вообще никого нет, а мне может понадобиться помощь.
— Помощь? — повторила Луиза.
— Да, — сказал я. — Возможно, случилось несчастье… с Рейчел…
Луиза пристально посмотрела на меня. Ее глаза, серые, искренние, изучали мое лицо.
— Что ты наделал? — спросила она, и ее предчувствия превратились в уверенность. Я повернулся и вышел из комнаты.
Я бросился вниз по лестнице, пробежал через лужайку и взлетел на тропу, ведущую к дорожке с террасами. Рейчел нигде не было.
Над нижним садом, рядом с грудой камней, извести и штабелем бревен, стояли две собаки. Одна, та, что помоложе, пошла мне навстречу. Вторая осталась на месте, около кучи извести. На песке, на строительном растворе я увидел ее следы, увидел раскрытый зонтик, опрокинутый на одну сторону. Вдруг со стороны дома донесся удар колокола. Удар следовал за ударом. День был тих и безветрен, колокольный звон летел через поля, спускался к морю, и люди, удившие в бухте рыбу, наверное, услышали его.
Я подошел к краю стены над нижним садом и увидел то место, где рабочие начали строить мост. Часть моста еще висела над обрывом, напоминая жуткую, фантастическую винтовую лестницу. Остальное обрушилось в бездну.
Я спустился туда, где среди камней и досок лежала она. Я взял в руки ее ладони. Они были холодными.
— Рейчел, — позвал я, и еще раз: — Рейчел…
Наверху залаяли собаки, еще громче ударил колокол. Она открыла глаза и посмотрела на меня. С болью. Потом с замешательством, и наконец, как мне показалось, она узнала меня. Но и тогда я ошибся. Она назвала меня Эмброзом. Я не выпускал ее ладони, пока она не умерла.
В старину преступников вешали на перепутье Четырех Дорог.
Но это было давно.
Козел отпущения
Глава 1
Я оставил машину у собора и спустился по ступеням на площадь Якобинцев. Дождь по-прежнему лил как из ведра. Он не прекращался с самого Тура, и единственное, что я мог увидеть в этих любимых мною местах, было блестящее полотно route nationale[15], пересекаемое мерными взмахами «дворника».
Когда я подъехал к Ле-Ману, хандра, овладевшая мной за последние сутки, еще более обострилась. Это было неизбежно, как всегда в последние дни отпуска, но сейчас я сильнее, чем раньше, ощущал бег времени, и не потому, что дни мои были слишком наполнены, а потому, что я не успел ничего достичь. Не спорю, заметки для моих будущих лекций в осенний семестр были достаточно профессиональными, с точными датами и фактами, которые впоследствии я облеку в слова, способные вызвать проблеск мысли в вялых умах невнимательных студентов. Но даже если мне удастся удержать их затухающий интерес на короткие полчаса, я все равно буду знать, закончив лекцию, что все сказанное мной ничего не стоит, что я показал им ярко раскрашенные картинки, восковых кукол, марионеток, участвующих в шарадах, и только. Истинный смысл истории ускользал от меня, потому что я никогда не был близок к живым людям. Куда легче было погрузиться в прошлое, наполовину реальное, наполовину созданное воображением, и закрыть глаза на настоящее. В Туре, Блуа, Орлеане — городах, которые я знал лучше других, — я отдавался во власть фантазии: видел другие стены, другие, прежние, улицы, сверкающие фасады домов, на которых теперь крошилась кладка; они были для меня более живыми, чем любое современное здание, на которое падал мой взгляд, в их тени я чувствовал себя под защитой, а жесткий свет реальности обнажал мои сомнения и страхи.
Когда в Блуа я дотрагивался до темных от копоти стен загородного замка, тысячи людей могли страдать и томиться в какой-нибудь сотне шагов оттуда — я их не замечал. Ведь рядом со мной стоял Генрих III, надушенный, весь в брильянтах: бархатной перчаткой он слегка касался моего плеча, а на сгибе локтя у него, точно дитя, сидела болонка; я видел его вероломное, хитрое, женоподобное и все же обольстительное лицо явственней, чем глупую физиономию стоящего возле меня туриста, который рылся в кармане в поисках конфеты, в то время как я ждал, что вот-вот прозвучат шаги, раздастся крик и герцог де Гиз замертво упадет на землю. В Орлеане я скакал рядом с Девой или вместо Бастарда поддерживал стремя, когда она садилась на боевого коня, и слышал лязг оружия, крики и низкий перезвон колоколов. Я мог даже стоять подле нее на коленях в ожидании Божественных Голосов, но до меня доносились лишь их отголоски, сами Голоса слышать мне было не дано. Я выходил, спотыкаясь, из храма, глядя, как эта девушка в облике юноши с чистыми глазами фанатика уходит в свой невидимый для нас мир, и тут же меня вышвыривало в настоящее, где Дева была всего лишь статуя, я — средней руки историк, а Франция — страна, ради спасения которой она умерла, — родина ныне живущих мужчин и женщин, которых я и не пытался понять.
Утром, при выезде из Тура, мое недовольство лекциями, которые мне предстояло читать в Лондоне, и сознание того, что не только во Франции, но и в Англии я всегда был сторонним наблюдателем, никогда не делил с людьми их горе и радости, нагнало на меня беспросветную хандру, ставшую еще тяжелее из-за дождя, секущего стекла машины; поэтому, подъезжая к Ле-Ману, я, хоть раньше не собирался делать там остановку и перекусывать, изменил свои планы, надеясь, что изменится к лучшему и мое настроение.
Был рыночный день, и на площади Якобинцев, у самых ступеней, ведущих к собору, стояли в ряд грузовики и повозки с зеленым брезентовым верхом, а все остальное пространство было заставлено прилавками и ларьками. В тот день был, видимо, особенно большой торг, так как повсюду толпились во множестве сельские жители, а в воздухе носился тот особый, ни с чем не сравнимый запах — смесь флоры и фауны, — который издает только земля, красно-коричневая, унавоженная, влажная, и дымящиеся, набитые до отказа загоны, где тревожно топчутся на месте друзья по неволе — коровы, телята и овцы. Трое мужчин острыми вилами подгоняли вола к грузовику, стоявшему рядом с моей машиной. Бедное животное мычало, мотало из стороны в сторону головой, туго обвязанной веревкой, и пятилось от грузовика, переполненного его хрипящими и фыркающими от страха собратьями. Я видел, как вспыхнули красные искры в его оторопелых глазах, когда один из мужчин вонзил ему в бок вилы.
Перед открытой повозкой пререкались две женщины в черных шалях, одна из них держала за ногу квохчущую курицу, та протестующе била крыльями по высокой плетеной корзине с яблоками, на которую облокотилась ее хозяйка. К ним нетвердой походкой направлялся огромный кряжистый мужчина в коричневой вельветовой куртке с багровым лицом и мутным взглядом от обильного угощения в соседнем бистро. Глядя на монеты у себя на ладони, он что-то бурчал — их было меньше, чем он думал, слишком мало; видно, он обсчитался за этот час, что провел в жаркой комнате, пропахшей потом и табаком, откуда он теперь возвращался для перекоров с женой и матерью. Я легко мог представить его ферму, которой он владел всю свою жизнь, как и отец до него, в двух километрах от шоссе по песчаной проселочной дороге в колдобинах и рытвинах; низкий дом светло-желтого цвета с черепичной крышей и службы — расплывчатое пятно на фоне плоских коричневых полей, где ряд за рядом лежат кучи круглых и плотных тыкв, оранжево-розовых или зеленых, как листья липы, оставленных здесь до зимы, когда они высохнут и пойдут в корм скоту или на суп самим обитателям фермы.
Я обогнул грузовик и пошел через площадь в brasserie[16] на углу; внезапно сквозь просветы на небе брызнуло бледное солнце, и все, кто был на площади, — безликие черные кляксы, похожие на ворон, — стали цветными каплями ртути: они улыбались, жестикулировали, расхаживали не спеша по своим делам, а серая пелена над головой все расползалась и расползалась, пока день из хмурого не стал золотым.
В ресторане яблоку негде было упасть; приятно пахло едой — супом, острой и пикантной подливкой, сыром, пролитым вином, горькой кофейной гущей — и удушливо несло сыростью от подсыхающих пальто и курток; зал тонул в голубом облаке сигарет «Голуаз».