Чарльз Кингсли – Ипатия (страница 2)
Поняв, что он вот-вот покается в позорном смертном грехе, бедный юноша сильно покраснел, запнулся и замолчал.
– Они тебе понравились! О, безнадежная испорченность плоти! О, коварный враг человеческий! Да простит тебя Господь, мое бедное дитя, как я тебя прощаю. Но отныне ты не выйдешь из ограды нашего сада.
– Не выходить из ограды сада?! Я не могу! Не будь ты моим отцом, я бы сказал – не хочу! Мне нужна воля. Пусти меня! Я не тобой недоволен, а только самим собой. Я знаю, послушание – подвиг, но опасность еще благороднее. Ты видел свет, отчего же и мне не взглянуть на него? Если ты бежал, когда он тебе показался слишком дурным, то почему бы и мне не поступить так же, но по собственному свободному побуждению? Тогда я вновь вернусь сюда, чтобы впредь уже не расставаться с тобой. Но Кирилл[1] со своим духовенством ведь спасаются же…
Филимон, с трудом переводя дыхание, порывисто изливал эту страстную речь из самых глубин своего сердца.
Наконец он остановился и ждал, что удар доброго настоятеля вот-вот повергнет его на землю. Юноша претерпел бы это наказание с такой же покорностью, как и любой инок этой обители.
Старец дважды поднимал свой посох, чтобы ударить юношу, и дважды опускал его. Наконец он медленно встал и, покинув Филимона, упавшего на колени, направился к жилищу брата Арсения в глубоком раздумье, опустив глаза в землю. В лавре все почитали брата Арсения. Его окружала таинственность, усилившая обаяние его необыкновенной набожности и почти детского смирения и кротости. Во время своих уединенных прогулок монахи иногда шепотом говорили про него, что он прибыл из большого города, быть может, даже из Рима. Простые монахи гордились, что к их общине принадлежал человек, видевший столицу империи. Во всяком случае, настоятель Памва глубоко уважал его, никогда не бил и не делал ему выговоров, – впрочем, может быть, потому, что он не заслуживал ни того, ни другого. В эту минуту вся община подвижников занималась плетением корзин и каждый сидел перед своей кельей. Они видели, как настоятель, очень раздраженный, отошел от коленопреклоненного преступника и поспешил к жилищу мудрого старца. Очевидно, произошло нечто чрезвычайное, грозившее общему их благу.
Более часа пробыл настоятель у Арсения. Они беседовали тихо и вдумчиво. Потом раздалось торжественное гудение, какое слышится тогда, когда двое стариков молятся со слезами и рыданиями.
Филимон все еще неподвижно стоял на коленях. Его душа была переполнена; но чем – он не мог бы сказать. «Сердце знает свое горе, и не войти постороннему в радость его».
Памва вернулся задумчивый и безмолвный. Опустившись на сиденье, он обратился к Филимону:
– «И сказал младший из них отцу: “Отче, дай мне следуемую мне часть имения…” По прошествии немногих дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил свое имение, живя распутно»… Ты уйдешь, сын мой, но сперва последуешь за мной и поговоришь с Арсением.
Филимон, как и прочая братия, любил Арсения, и, когда настоятель ушел, оставив их наедине, он не ощутил ни стыда, ни боязни и раскрыл перед ним всю свою душу… Он говорил долго и страстно, возражая на кроткие вопросы старца, который прерывал юношу без строгости и напыщенной педантичности монаха и с детской незлобивостью позволял Филимону перебивать его речь. Но в звуке его голоса сквозила грусть, когда он отвечал на мольбы молодого инока.
– Тертуллиан, Ориген, Климент, Киприан жили в миру, а кроме них еще многие другие, имена которых уже забылись. Им была знакома языческая наука, и они боролись и трудились, оставаясь незапятнанными среди людского общества. Почему бы и мне ее не испробовать? Даже патриарх Кирилл был вызван из пещер Нитрии, чтобы занять место на Александрийском престоле.
Медленно поднял старец руку и, откинув густые кудри с чела юноши, заглянул ему в лицо долгим сосредоточенным взором, исполненным кроткого сострадания.
– Так ты хочешь видеть свет, жалкий глупец! Ты хочешь видеть мир?
– Я хочу обратить мир.
– Прежде всего ты должен познать его. Сказать ли тебе, каков мир, который, как тебе кажется, так легко обратить? Я живу вот здесь бедным, старым, безвестным монахом, который молится и постится, чтобы Господь Бог сжалился над его душой. Но ты не подозреваешь, как глубоко я изучил свет. Если бы ты так же его знал, ты был бы рад остаться тут до конца жизни. Некогда при имени Арсения царицы, бледнея, понижали голос. Суета сует, всяческая суета! При виде моего нахмуренного чела содрогался тот, перед кем трепетал весь мир. Я был воспитателем Аркадия[2].
– Императора Византии?
– Его, его самого! При нем узнал я свет, который ты хочешь увидеть. А что я видел? Именно то, что предстоит увидеть и тебе: евнухов, державших в страхе своих повелителей, епископов, лобзающих ноги отцеубийц и развратниц, чистых людей, угождающих грешникам и ради единого слова их разрывающих на части своих братьев в противоестественной борьбе. Сверженного гонителя немедленно заменяет толпа новых, изгнанный дьявол возвращается с семью другими, еще худшими. Среди коварства и себялюбия, гнева и похоти, смятения и неурядиц Сатана враждует с собственной братией повсюду, начиная со сладострастного императора, восседающего на троне, до скованного раба, поносящего своего бога.
– Если Сатана изгоняет Сатану, то его царство не долговечно.
– В будущем мире, да, в нашем же мире оно будет крепнуть, побеждать и шириться, пока не наступит конец. Наступают последние дни, о которых вещали пророки, приближается начало страданий, каких еще не знавала земля. Я это давно предвидел. Я предсказал, что нахлынет мрачный, неудержимый поток северных варваров; я молил об отвращении его, но, уподобляясь вещаниям древней Кассандры, мои пророчества и предостережения ни к чему не приводили. Мой питомец противился моим советам. Страсти юности и козни царедворцев оказались сильнее божественных внушений Создателя. Тогда я перестал надеяться, перестал молиться о благоденствии чудного города и понял, что он не избежит суда. Я видел его духовным оком, как некогда его узрел апостол Иоанн в своем откровении. Отчетливо выступал он передо мной со всеми его грехами среди ужасов неотвратимого разгрома. Я бежал тайно ночью и схоронил себя в пустыне, ожидая конца света. Денно и нощно взываю я к Создателю, чтобы он ниспослал Своих избранных и ускорил пришествие Своего царства. С каждой зарей, в трепете и надежде, подняв взор к небесам, ищу я на них знамение Сына Божьего, жду минуты, когда солнце померкнет, луна обратится в кровь, звезды посыпятся с небесных высот, а подземные огни вырвутся из-под почвы, возвещая кончину мира. И ты хочешь идти в свет, откуда я спасся?
– Богу нужны рабочие, когда близится жатва. Если времена ужасны, то я избран для необычайных дел. Пошли меня и дозволь сегодня же уйти туда, куда рвется душа – в ряды первых борцов Христа.
– Да будет Его святая воля! Ты пойдешь. Вот письма к патриарху Кириллу. Он станет любить тебя ради меня и ради тебя самого, как я надеюсь. Ступай, и да не оставит тебя Творец. Не льстись на золото и серебро. Не ешь мясного, не пей вина, а живи как доселе, – служителем Всевышнего. Не избегай взора мужчины, но не заглядывайся на лицо женщины. Идем, настоятель ожидает нас у ворот.
Филимон медлил последовать за старцем. У него лились слезы изумления и радости, но в то же время он испытывал и какую-то робость.
– Иди! Зачем печалить и себя, и своих братьев долгими проводами? Из кладовой захвати на неделю продовольствия, – фиников и пшена. Лодка готова: в ней ты спустишься вниз по Нилу. Бог нам заменит ее новой, когда в ней окажется нужда. В продолжение плавания ни с кем не разговаривай, кроме отшельников Божьих. По истечении пяти суток расспроси, как попасть в устье Александрийского канала; когда же доберешься до города, то тебя всякий монах проведет к архиепископу[3]. Дай нам знать о себе через какого-нибудь благочестивого вестника. Иди!
Молча пересекли они долину, направляясь к пустынному берегу великой реки. Памва был уже там, и его седины озарялись лучами восходящей луны, когда он дряхлой рукой спускал на воду легкий челнок. Филимон бросился к ногам старцев, с рыданиями умоляя их простить и благословить его в путь.
– Нам нечего прощать тебя, – следуй зову внутреннего голоса. Если в тебе заговорила плоть, то она и покарает тебя; мы же не смеем противиться Господу Богу, если твой порыв исходит от духа. Прощай!
Через несколько мгновений челнок с юношей несся по течению быстрой реки, скользя в золотистых сумерках летнего дня. Вскоре на землю спустилась южная ночь, все скрылось во мраке, и только на воде отражался лунный свет, озаряя скалу и на ней – двух коленопреклоненных старцев.
Глава II
Умирающий мир
В Александрии, неподалеку от музея, в верхнем этаже дома, построенного и украшенного в древнегреческом стиле была небольшая комната, избранная ее владельцем, вероятно, не ради одного только спокойствия. Правда, она находилась довольно далеко от южной стороны двора, где работали, болтали и ссорились невольницы, но все же сюда долетали голоса прохожих, шум экипажей, проезжавших по оживленной дороге, дикий рев, крики и звон труб из зверинца, расположенного по соседству на другой стороне улицы. Главную прелесть этого покоя составлял, быть может, вид на сады, на цветочные клумбы, кусты, фонтаны, аллеи, статуи и ниши, которые в продолжение семи столетий внимали мудрости философов и поэтов Александрии. Тут поучали философы различных школ, блуждая под сенью платанов, ореховых деревьев и фиговых пальм. Все, казалось, было напоено благоуханием греческой мысли и греческой поэзии с тех пор, как некогда тут прохаживались Птоломей Филадельф с Евклидом и Теокритом, Каллимахом и Ликофроном.