реклама
Бургер менюБургер меню

Чак Паланик – Обреченные (страница 4)

18

В ответ на трогательную запись, которую сделал Могавк-Арчер666: да, призракам бывает одиноко. Если хочешь подробностей, мне немножко грустно, я чувствую себя ненужной, забытой. Мое сердце раздулось бы как шарик, наполненный горячими слезами, раздулось бы и лопнуло, если бы я увидела своих; увидела бы их, а они меня – нет. Отрезанная от всего, кроме собственных мыслей и чувств, я, призрак, лишенный возможности с кем-либо общаться, стала стопроцентной одиночкой.

Я не просто позабыта, я ощущаю себя покинутой абсолютно всеми.

Тихо, в призрачных носках, я прохожу по коридору мимо папиной курительной, маминого зальчика для йоги и вижу, что дверь в мою спальню заперта. Ну конечно, заперта, и кондиционер врублен в режим морозилки, и шторы задернуты, чтобы игрушки и одежда не выгорели на солнце. Чтобы комната оставалась храмом возлюбленной усопшей дочери. На мгновение замираю, как дура, пытаясь угадать, какой у мамы пароль на систему безопасности. Первый мой вариант: КамиллаСпенсер-величайшаяизнынеживущихактрисдо40лет. Второй: нетянеубиваламилогокотеночкамоейдочки! Еще один: ялюбилабыМэдисонгораздобольшееслибыонаменьшевесила. Все три варианта очень правдоподобны, но тут я соображаю, что могу просто взять и пройти.

А проходить сквозь дверь или стену немногим приятнее, чем делить молекулы с чихуа-хуа. На меня налетают опилки, я ощущаю маслянистость множества слоев бледно-голубой латексной краски.

В моей спальне глазам предстает примерно то же зрелище, что и в гостиной: кровать, низкое кресло без ручек, письменный стол – каждый предмет в белом чехле… только на постели под белой простыней лежит человеческая фигура. В изножье два холма: видимо, стопы. Дальше тощие ноги. Потом, судя по форме, бедра, живот и грудь. Затем ткань провисает – вероятно, над шеей – и идет вверх по лицу, куполом поднимаясь на кончике носа. И я, как медведь из сказки про трех медведей, понимаю, что кто-то занял мою кровать. Возле нее на зачехленном столике свернулся наподобие гнезда белокурый парик. В центре гнезда, как яйца, – зубные протезы, слуховой аппарат, похожий на большую пластмассовую креветку розового цвета, пачка «Голуаз» и золотистая зажигалка. Рядом с этими артефактами стоит в рамочке обложка журнала «Кэт фэнси», а на ней фотография: мама и я, обнимающая котенка с рыжими полосками и горящими глазами. Мамино лицо пропитано ботоксом, зато моя улыбка – застывший миг неподдельной радости. Сверху заголовок: «Кинозвезда и котенок-Золушка: хеппи-энд».

Специально для Паттерсона54: призраки тоже чувствуют печаль и ужас.

После смерти испытания не заканчиваются. По ту сторону смерти тоже есть смерть. Хочешь не хочешь, а смерть вовсе не конец.

Любому будет неприятно войти в тихий, уединенный гостиничный номер и найти там труп, тем более в собственной детской кровати. Это кто-то пришлый – наверняка гондурасская горничная, которая беспардонно избрала местом самоубийства мою славную постельку в окружении мягких игрушек: импортных штайфовских мишек и коллекционных гундовских жирафов[5]. Она скорее всего наелась маминого ксанакса, и теперь ее мерзкое гондурасское тело разлагается, а физиологические жидкости пропитывают мой хастенский матрас ручной работы и простыни марки «Порто» – шестьсот нитей на квадратный дюйм.

Злость пересиливает во мне страх, я подхожу ближе, берусь за верхний край марли и тяну вниз, открывая тело. Это древняя мумия. Карга. Беззубые десны сморщились. Голову в углублении подушки венком окружают редкие седые волосы. Одним движением я срываю белую ткань и бросаю на пол. Ноги старухи вытянуты, руки скрещены на груди, пальцы костлявые, на каждом блестящие коктейльные кольца. Ее платье мне знакомо: дымка аквамаринового бархата, густо расшитого пайетками, стразами и мелким жемчугом. Высокий разрез на юбке приоткрывает костлявую ногу в синих венах от бедра до стопы и до прадовских босоножек. Туфли совсем новые – ценник на подошве почти не стерся. Светлый парик, платье – все это смутно знакомо. Мне припоминаются одни похороны сто тысяч лет назад. И вот уж чудо из чудес: я ощущаю запах сигаретного дыма. Нет, я клянусь, призраки не чувствуют запахов и вкусов мира живых, но от старушки разит табаком. И тут у меня само собой вылетает:

– Бабушка Минни?

Накладные ресницы, похожие на паучьи лапки, вздрагивают. Один край отлепился, отчего вид у старушки несколько безумный. Она моргает, приподнимается на локтях и щурится в мою сторону бельмами. Морщинистое лицо расходится в улыбке, и десны шепелявят:

– Пампушечка?

Для СПИДЭмили-Канадки: это атас. Даже если ты умер, сердце схватывает так же больно, режет, как аневризма, которая распухает от слез и вот-вот лопнет.

Бабушка переводит взгляд с меня на подол своего платья, опять на меня, потом на пайетки и на бархат, приоткрывающий старческие ноги, и говорит:

– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.

21 декабря, 8:09 по восточному времени

Тошнотворная семейная встреча

Отправила Мэдисон Спенсер (Madisonspencer@aftrlife.hell)

Милый твиттерянин!

Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.

– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?

– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:

– Что это еще за приторная дрянь?

Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.

Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.

– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?

Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.

Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.

Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.

Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:

– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.

Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.

Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом[6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.

К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины[7], у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite[8].

В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.

Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.