Бьянка Питцорно – Швея с Сардинии (страница 15)
«Как же могла одна из самых почтенных и уважаемых семей нашего города получить в свое распоряжение эту ткань?» – спрашивали синьоры, а следом за ними и газета. Может, адвокат Бонифачо Провера имел какие-то дела с Le Chabanais или владел их акциями? Или даже, как кое-кто намекал, обе синьорины, покидая город под предлогом «духовных занятий», отправлялись вместо этого в Париж, чтобы на время посвятить себя древнейшей профессии? Но зачем же тогда они надели эти возмутительные и компрометирующие платья на королевский прием? Неужели пытались за что-то отомстить монархии? Может, в адвокате взыграл его прежний республиканский, мадзинистский дух и он сознательно задумал нанести публичное оскорбление государыне?
Вот о чем, повторял репортер, и шептались знатные господа, собравшиеся в расписанном морскими фресками зале. Большинство из них сразу же узнали ткани, поскольку, будучи в Париже, видели их собственными глазами, в том числе и его преосвященство епископ, которому подобная прихоть тоже однажды взбрела в голову (на этой детали газета, будучи сатирической и антиклерикальной, настаивала с особым удовольствием). По той же причине их узнали и сановники королевы, приехавшие с ней из столицы. Единственным, кто не знал ни о существовании борделя, ни о его оформлении, оказался неудавшийся семинарист Медардо Беласко, в отличие от своего дяди-епископа серьезно относившийся к шестой заповеди. Но, как бы то ни было, ни он, ни капитан дон Косма Ветти не могли позволить себе обручиться с синьориной, на которую пала тень такого черного подозрения, равно как придворные сановники не могли допустить, чтобы эти три бесстыжие женщины осмелились приблизиться к королеве, оскорбив тем самым ее величество.
Два гренадера в парадных мундирах в мгновение ока выставили синьору Терезу с дочерьми из префектуры, хотя попытка сделать это незаметно оказалась, к сожалению, безуспешной. Ничего не понимающий адвокат последовал за ними, сгорая от унижения. К счастью, королева находилась в соседнем зале и не заметила всех этих маневров, поэтому остаток вечера прошел по первоначальному плану.
Но в кулуарах, как и следовало ожидать, разразился скандал. Едва королева уехала, префект и начальник полиции послали за адвокатом Проверой, чтобы выяснить причину подобного оскорбления. Адвокат был крайне удивлен; насколько ему было известно, компрометирующие ткани не имели никакого отношения к скандально известному заведению, а принадлежали к приданому его жены, действительно привезенному из Парижа, но только около четверти века назад. Сам он также не мог их опознать, поскольку, хотя в последнее время не раз бывал в Париже, скупость (чувство куда более сильное, чем супружеская верность) не позволяла ему посещать столь дорогое, сколь и греховное место, как Le Chabanais. О Тито Люмии и той подпольной торговле, которую вели у него за спиной домашние, он ничего не знал и подтверждал лишь подмену коробок да сам факт шитья одежды на дому, но, будучи юристом, прекрасно понимал, что обман и издевательство над общественным мнением сами по себе преступлением не являются. Разумеется, ситуация глупая, этого не отнять. Но господин префект и господин начальник полиции должны согласиться, что платья его жены и дочерей были красивее, элегантнее и даже лучше сшиты, чем у прочих дам. Таким образом, адвокат упрямо продолжал отрицать, что в выборе тканей могло наличествовать что-либо оскорбительное. Официальные лица вынуждены были расширить состав заседателей и вызвать для дачи показаний нескольких других господ (хоть, к счастью, и не епископа), перед которыми и сам префект с некоторой гордостью признался, что посещал парижский дом удовольствий. Кроме того, адвокату Бонифачо были предъявлены журналы с фотографиями японской комнаты, получившей первый приз на выставке, и кое-какие календари из мужских парикмахерских, на которых эксклюзивный рисунок ткани также был более чем узнаваем.
Газетная статья заканчивалась ироничной песенкой авторства студентов местного университета, где в стихотворной форме описывались неловкие семейные сцены, в ходе которых несколько богатых и родовитых горожан вынуждены были признаться своим добродетельным женам в изменах и транжирстве.
Месяца через два мне случилось прийти на похороны в церковь Санта-Катерина. На одной из скамей в глубине сидела одетая в черное, словно в глубоком трауре, синьорина Джемма – исхудавшая, бледная, с дрожащими руками – теми самыми, которые, как я не раз видела, так крепко и уверенно хватались за ножницы, раскраивая драгоценную ткань. Она узнала меня и пригласила после службы зайти поздороваться с синьорой Терезой и юными синьоринами.
«Ты ведь не презираешь нас, как все остальные? – спросила она. – В конце концов, мы сразу посвятили тебя в нашу тайну – одного этого вполне хватило бы для обвинения в соучастии. Так что спасибо за то, что сдержала обещание и ничего никому не разболтала. А осуждать нас за происхождение тканей – настоящая гнусность: разве мы могли проследить, на каком рынке купил их наш поставщик?»
Она отвела меня в дом Провера, где синьора Тереза, на удивление, сразу же предложила мне чашку кофе с печеньем. И она, и обе ее дочери также облачились в траур, но не казались такими удрученными, как синьорина Джемма. Я внимательно взглянула на ткань, из которой были сшиты их черные платья – домашние, но весьма элегантные: это был прекрасный шантунг, мягкий, но дорогой, именно такой я как раз недавно видела в витрине лучшего в городе магазина тканей. Черный цвет был однородным, глубоким, без зеленоватых отблесков. Восхитительный крой, идеальная отделка. Как же разительно эти платья отличались от тех потертых, выцветших одеяний, к которым мать и дочери приучили меня за месяц совместной работы! Но самым большим сюрпризом стало для меня случившееся с самим адвокатом Бонифачо. Никто в городе не знал о том, что через несколько дней после второй встречи с представителями властей беднягу хватил апоплексический удар, парализовавший его и навсегда приковавший к инвалидной коляске. Он был в сознании и сразу же меня узнал, но, когда я поздоровалась, неучтиво отвернулся лицом к стене. В комнату для шитья, куда синьора Тереза велела подать мне кофе и печенье, его привезла в кресле Томмазина, носившая теперь чистый и приличный фартук, а также крепкие башмаки. Она попыталась напоить хозяина кофе с ложечки, но тот отказывался открывать рот и лишь бросал по сторонам яростные взгляды. Я поняла, что он никак не мог смириться с тем, что вынужден был дать жене доступ к своему кошельку, и даже небольшая вольность, которую она позволила в отношении меня, причиняла ему адские муки. А представьте, каким гневом загорались его глаза при виде новехонькой ножной швейной машинки, возвышавшейся у окна!
Провожая меня до ворот, синьорина Джемма посетовала, что ее кузина после стольких лет лишений стала слишком уж расточительной и, не понимая ценности денег, тратит их впустую: купила у мясника столько телятины, что семейство не в силах съесть, несколько раз отдавала яйца из птичника в сиротский приют, опускала крупные банкноты в ящик для пожертвований в церкви. Едва открыв домашний сейф и проверив вместе с банковскими служащими депозиты и ценные бумаги, она торжествующе заявила дочерям: «Мы несметно богаты, какое нам дело до злых языков?» И теперь даже собиралась купить – представь себе – не коляску и лошадь, а автомобиль!
– И что же, сама будет его водить? – испуганно спросила я.
– Что ты, как можно! Собирается нанять… как там его называют во Франции? Нет, не механика… А, chauffeur[7]!
Когда маркиза Эстер вернулась в город из одной из первых своих заграничных поездок, я рассказала ей об этом визите. Она была возмущена скандалом и утверждала, что оба будущих жениха должны были сдержать слово. По ее словам, если уж говорить о морали, то сестры Провера не совершили никакого греха, ведь ложь о «парижских платьях» вполне могла бы сойти за невинную шутку, которая никому не принесла вреда, а все четыре женщины трудились в поте лица лишь для того, чтобы соответствовать другим самовлюбленным и привередливым дамам высшего света. Платья говорили сами за себя: они гарантировали, что Ида и Альда станут идеальными женами. Грешниками же в этой истории выступали скорее благородные синьоры, завсегдатаи борделей, включая префекта и епископа. «Речь здесь не о морали, а о лицемерии», – говорила синьорина Эстер, рассказывая мне о всяких чудны́х вещах вроде равенства полов и о том, что мужчины не должны требовать от женщин того, чего не хотят или не делают сами. Ее возмущали романы с продолжением, публиковавшиеся на последних полосах газет, в которых говорилось о «пропащих» женщинах или «кающихся грешницах». Она даже подарила мне нашумевшую книгу под названием «Парижские тайны». Это был пухлый том, и мне потребовался почти год, чтобы его одолеть. Маркиза часто расспрашивала меня, обсуждала со мной прочитанное и, узнав, что я была тронута смертью Лилии-Марии, сказала: «Не нужно плакать, нужно злиться. Как будто бы она сама выбрала эту профессию. Почему тогда она не могла выйти замуж и вести нормальную жизнь?» Я долго размышляла над ее словами. С тех пор как синьорина Эстер вернулась к отцу, она больше не говорила о любви и, казалось, совсем вычеркнула ее из своей жизни. Разойдясь с мужем, молодая женщина в те времена не имела права думать о чувствах: по закону она все еще была замужем и могла лишь вернуться к супругу в надежде на прощение. Но я знала, что этого моя синьорина никогда не сделает.