Бьянка Мараис – Пой, даже если не знаешь слов (страница 8)
Придя в себя после милосердной темноты, я не слышу больше ни лая собак, ни астматического кашля винтовок. Эти звуки замерли, уступив место реквиему детских криков. Ужас и паника окружают меня, заворачивают в колючий саван. Мои глаза открыты, но я ничего не вижу. Я все еще в опасности и изо всех сил стараюсь подняться на ноги, но на плечо ложится рука и тянет меня вниз. Какой-то голос обращается ко мне, интонации настойчивы, но я не могу разобрать слов среди звуков прекрасного утра, окончившегося бойней.
Я поднимаю руку, чтобы протереть глаза, пальцы делаются влажными; странное ощущение – они словно в клейком соке листьев
Я лежу не там, где упала, – не на середине улицы. Меня оттащили на песчаную тропинку метрах в двадцати от дороги. В воздухе стоит густой дым, люди беспорядочно мечутся, пытаясь укрыться от полицейских дубинок и собак. Некоторые – немногие – не пытаются убежать, они прорываются вперед, вооруженные бутылками и кирпичами. Они отбиваются, их лица обезображены гневом.
Ко мне протягиваются две пары рук, меня ставят на ноги, я поднимаю глаза, чтобы понять – спасена я или арестована. Это руки Ланги и Думи, сыновей моего брата; им всего тринадцать и пятнадцать, и я благодарю Господа за их спасение. Они все пытаются сказать мне что-то, но в ушах стоит такой звон, что нет никакой надежды их услышать.
И я кричу, пытаясь перекрыть шум:
–
Они не слышат меня. Я подтягиваю Лангу ближе и говорю ему прямо в ухо:
– Где Номса?
–
Мальчик снова тянет меня за руку, желая, чтобы я шла с ними, но я не могу отвернуться от ада, открывшегося передо мной. По улице течет река крови, и в ней плывут тела детей. Они в неестественных позах, руки и ноги изогнуты под ужасными углами. Некоторые лицом вниз, тонут, а иные – на спине, открытые глаза уставились в небо; они – человечий мусор, уносимый рекой разрушения.
Потерянные ботинки, плакаты, канистры из-под слезоточивого газа, шляпы и сумки разбросаны между телами. Посреди побоища лежит мой чемодан, он кажется реликтом, дошедшим из какой-то давней эры; армия белых людей вознамерилась собирать в него жизни черных детей, словно урожай. С отчужденным интересом я вижу, что крышка отлетела, моя одежда рассыпалась, платье пропиталось кровью. Рядом валяется, раскрытая, моя Библия, запачканные страницы весело трепещут на грязном ветерке.
Думи берет меня за руку, Ланга подталкивает сзади. Я знаю, что они хотят отвести меня в безопасное место, но не могу уйти отсюда. Я отстраняю племянников и пытаюсь обрести равновесие, пробираясь к телу, которое лежит ко мне ближе всех.
Это девочка. Школьное платье изорвано и задралось сзади, видны белые трусы. Я осторожно переворачиваю ее, одергиваю платье, возвращая ей отнятое у нее человеческое достоинство. Глаза девочки открыты, она смотрит в небо. Она не видит больше ни крови, ни жестокости этого мира – к счастью, думаю я. Она видит сейчас лучший мир – тот, где поющим голосам не отвечают пули; мир, в котором безвинных детей не убивают из-за того, что кожа их того цвета, который белые люди находят оскорбительным. Пальцами я касаюсь ее век, закрываю ей глаза.
С этого момента я передвигаюсь от одного тела к другому. Некоторые дети еще живы, они или тяжело ранены, или слишком напуганы, чтобы встать. Они цепляются за мои руки, просят позвать маму. Я говорю им, что мама скоро придет, что мама любит их. Я произношу обещания, которые они хотят услышать, – мне хотелось бы, чтобы и Номса услышала подобное, – и стираю кровь, грязь и слезы с их лиц. Я спрашиваю имена, я становлюсь свидетельницей.
6
Робин
Я неистово крутила педали, отчаянно сражаясь за первое место. Я знала, что мой велосипед – лучший во всем районе; ни одна пара колес не сравнится с моим красным, карамельного блеска “роли-чоппером” с удлиненным сиденьем и квадратно изогнутым рулем. Мне надо только доказать, что я достойна ездить на этой машине.
Соперники шли со мной вровень, мы приближались к финишной черте. Чтобы победить, мне предстояло выложиться по полной. Я уже устала – маршрут предполагал два круга вокруг района, – но отказывалась признать себя побежденной. Второго призера не было – только первый проигравший. Я что есть сил вращала педали, ноги крутитись словно сами по себе, как крылья мельницы. Я набирала скорость, разноцветные ленточки, приделанные к ручкам, развевались на ветру, и запах разогретой резины струился вверх, приветствуя меня.
Возле почты я на волосок обошла своего ближайшего соперника, и толпа болельщиков взревела от восторга. В честь победы я отколола торжествующий проезд, встав на заднем колесе, и едва не вылетела из седла из-за камешка, попавшего под шину. Когда двадцатидюймовое колесо чуть не выскользнуло из-под меня и велосипед встал на дыбы, как испуганная лошадь, я от неожиданности забыла про фантазии. Толпы и соперники исчезли, а я медленно покатила домой в одиночестве.
Вокруг меня, кружась, словно высушенный снег, опускались хлопья пепла. Я поняла, что запах, который я приняла за запах жженой резины, на самом деле был вонью горевшего
Было около шести вечера, когда я поставила “чоппер” в гараж и направилась на кухню, где Мэйбл за глажкой слушала свою “историю”. В том году ЮАР сняла наконец запрет на телевидение, но у нас телевизора не было – отец говорил, что мы не Рокфеллеры. Так что мы слушали передачи по радио, хотя и совсем другие, чем Мэйбл. Моя любимая передача была по пятницам, в полвосьмого вечера, и называлась “Патрульные машины”, – первоклассные истории про следователей из брикстонского убойного отдела и отдела ограблений. Эти ребята расследовали преступления, которые другим оказывались не под силу.
Пульс мой учащался от одной только заставки: вой полицейской сирены, визг тормозов, яростная перестрелка и тревожные звуки трубы, после которых глубокий голос Малколма Гудлинга начинал: “Они на пустых ночных улицах… мчатся на машинах, шагают пешком… их жизнь – преступления и жестокость… они – команда «Патрульных машин»”. Я с головой погружалась в очередное расследование и не сомневалась, что стоит мне явиться в брикстонский полицейский участок, как меня примут в элитную команду “Патрульных”.
Истории, что слушала Мэйбл, оставались для меня загадкой; они все были на сото, и создавалось впечатление, будто происходит массовая драка. Когда я спрашивала Мэйбл, почему черные так кричат, она отвечала, что у них много причин сердиться, но не уточняла, что это за причины. В конце концов я своими приставаниями доводила ее саму до крика, после чего, поверив ей на слово, меняла тему.
Оставив Мэйбл с ее передачей, я спустилась в родительскую спальню. Я не знала, где Кэт, – надувшись, она отстала от меня, когда я отказалась прокатить ее на сиденье как пассажира. (Кэт было не уговорить ездить на собственном велосипеде – она боялась, что шарф попадет в спицы, она упадет и выбьет себе передние зубы, как одна девочка из нашей школы. “О боже мой, – вздыхала мама, – да у тебя и шарфа-то нет!” Но Кэт было не сбить: она каталась на велосипеде только в качестве пассажира. Для гонок пассажир помеха, так что я не всегда соглашалась прокатить сестру.)
Когда я распахнула дверь, отец сидел на кровати и шнуровал ботинки. Я уловила аромат мыла “Санлайт” и детской присыпки “Джонсонс”, которой отец припудривал ноги, чтобы резиновые сапоги не натирали, – он часами таскался в забоях вверх-вниз. Отец всегда принимал душ на шахте, смывая пот и въевшуюся угольную пыль после дня, проведенного с мужчинами, а потом возвращался, чистый и благоухающий, в наш женский дом.
– Папа! – Я пушечным ядром врезалась в него, и он рассмеялся.
– Вот это подкат, Конопатик. По-моему, у нас в семье растет регбист.
– Почему ты снова одеваешься?
– У нас с мамой сегодня вечером торжественное мероприятие.
Я зашла в ванную, где готовилась к выходу мать, обняла ее, опустила крышку унитаза и села на него как на стул. Я любила смотреть, как мать, по выражению отца, “наводит марафет”, хотя мне не нравилось, когда они уходили на свои торжественные мероприятия.