18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Бьянка Мараис – Пой, даже если не знаешь слов (страница 34)

18

Всякие сомнения в том, что на лифте приехала именно Вильгельмина, быстро улетучились, когда ее голос выкрикнул мое имя:

– Робин? Ты здесь? Робин, выйди, пожалуйста. Я хочу помочь тебе.

В темноте звуки казались еще громче. Мы услышали шаги и тяжелое дыхание – Вильгельмина прошла мимо двери. Протикали еще несколько минут, тишину нарушали шарканье и бряканье: Вильгельмина методично дергала все двери.

Паника нарастала.

У нас нет времени выработать план. Если Вильгельмина нас найдет, она заставит нас открыть дверь квартиры и увидит, в каком кошмарном состоянии Эдит.

Я знала, что тоже выгляжу ужасно, грязная и запущенная, как уличные оборвыши, про которых я слышала по радио в истории про мальчика по имени Оливер. Кэт выглядела ненамного лучше.

Если Вильгельмина изловит нас, вот таких, да еще увидит Эдит в стельку пьяной, она точно заберет нас. Я не могу этого допустить.

Вильгельмина подбиралась все ближе. После погони ее мучила одышка, и от каждого ее придыхания у меня холод бежал по спине. Ожидая, когда она доберется до нашей двери, я начала грызть пальцы.

Она нас найдет. Она уже почти здесь.

А потом ее сипение волшебным образом затихло. Я прислушалась, но ничего не услышала. За дверью было тихо.

Она ушла! Убралась!

И тут ручку нашей двери дернули вниз. В темноте мне было ее не видно, но я услышала скрип. Я старалась не дышать; наконец Вильгельмина отпустила ручку и ушла.

Не знаю, сколько прошло времени. Сладкий мускусный запах сигареты пропитывал помещение, и голова у меня стала тяжелой. Я устала, мне хотелось спать, и я, должно быть, задремала, но проснулась от вспышки света, за которой последовала вторая. Мне на миг показалось, что это молния, но потом я вспомнила, что мы под землей и окон здесь нет.

Снова мигнул свет; старик улыбался мне щербатой улыбкой.

– Джииззуз, мастер Морри и маленькая мизз спасли Кинг Джорджа, – просипел он. – Если бы его застукали, когда он курил шмаль, то точно выкинули отсюда.

У него был странный пришепетывающий выговор, да еще на чудно´й смеси английского и африкаанс и он произносил “с” как “з”: джиззуз, мизз. Словно москит жужжал о себе в третьем лице.

Мне слишком хотелось спать, чтобы объяснять, что на самом деле это он спас меня; я едва смогла кивнуть и улыбнуться в ответ. Морри был увлечен сушкой фотографий, которые только что сделал.

– Кинг Джордж рад знакомству с маленькой мизз. – Старик протянул мне руку, и я пожала ее после всего лишь очень короткого колебания. – Всякий друг мастера Морри – друг Кинг Джорджа.

– Меня зовут Робин, – сказала я и указала рядом с собой: – А это Кэт.

Кинг Джордж захихикал и кивнул.

– Забористая шмаль, да. Кинг Джордж тоже видит всякую хрень. Это вот кенгуру. – И он указал куда-то рядом с собой.

– А это моя конкубина! – И Морри со смехом приобнял воздух.

Я против воли заметила, что кожа у Кинг Джорджа странного оттенка. Слишком светлая для черного и слишком темная для белого, я никак не могла сообразить почему. Мне хотелось спросить у него, как так получилось – был ли он сначала черным, а потом побледнел, или родился белым, а потом стал темнеть и темнеть, – но я не могла удержать эту мысль, чтобы толком сформулировать. Мистер Клоппер, учитель из моей старой школы, как-то сказал, что все чернокожие хотят быть белыми, потому что по глупости верят, будто все белые богаты и счастливы только из-за цвета своей кожи. Он говорил, что они используют всевозможные осветлители, чтобы стать белыми, и мы смеялись – вот дураки эти чернокожие! Может, что-то подобное случилось и с Кинг Джорджем.

Когда мы с Кэт наконец попрощались с Морри и вернулись к нашей квартире, под дверь была подсунута записка, настоятельно призывавшая Эдит позвонить Вильгельмине. Мы ее смяли и выбросили. Быстро заглянув в комнату Эдит, мы удостоверились, что она проспала весь шум и гам и продолжает громко храпеть. Мне вдруг до смерти захотелось есть; прикончив последние четыре куска черствого хлеба, мы с Кэт свернулись на диване и уснули.

План по приведению Эдит в веселое расположение духа мы начали осуществлять на следующий день. Для начала я нарисовала ей несколько глупых картинок, в основном изобразив “привратниц ада”, как она взяла за обыкновение называть женщин, проводивших с ней собеседования. Ни один из этих рисунков, даже те, на которых женщины изображались с дьявольскими рогами на голове и заостренными хвостами, торчащими прямо из зада, не заставил Эдит улыбнуться. В попытке отвлечь ее от уныния я долго расспрашивала ее об украшениях, а потом даже притворилась больной. Все зря. Эдит просто высыпала мне в глотку “Дедушкин порошок от головной боли”, сопроводив снадобье полной ложкой сиропа от кашля. От этого угощения меня замутило, и я поклялась себе никогда больше не применять подобную тактику.

Нам с Кэт пришлось проявить изобретательность с едой, которую мы готовили для Эдит. Единственное, за чем она выползала на улицу, было спиртное, и, как в детском стишке про Матушку Хафф, пустым оказался наш шкаф. Смесь из пикулей и недоваренных спагетти, которую мы изготовили на завтрак, была отвергнута; та же участь постигла оладьи из рисовых хлопьев с томатным соусом, которые мы подали на ужин. Мы дважды пытались выманить Эдит из спальни, наполняя ванну с разными ароматами, но каждый раз вода впустую стыла, пока не превращалась в мутное болотце.

Никакие комплименты не могли развеселить Эдит, и наши дурацкие шутки тоже провалились.

Моей единственной компанией, не считая Кэт, был Элвис, и даже он, казалось, погрузился в тоску. Он терял перья – сначала по одному-два, потом целыми пучками; пел он теперь только “Не плачь, папочка”[74]. От этой песни Эдит вздыхала еще печальнее и наливала себе еще больше спиртного. Как-то мы врубили пластинку Пресли и принялись вихлять бедрами и вытягивать губы, как делает Элвис, – видели это в кинотеатре, но Эдит выбралась из комнаты, оглядела меня, воскликнула: “Господи, спаси и сохрани!” – и вернулась в постель.

И хотя мы провалились по всем пунктам, беспокойство за Эдит, составление планов и наблюдения, как ухудшается ее состояние по мере увеличения потребляемого алкоголя, позволили нам отвлечься от собственной боли. К тому времени я в попытке договориться с горем разработала сложную систему разрешений и запретов. Говорить о своей грусти или показывать эту грусть было нельзя, ведь нас могли услышать и увидеть родители.

– Просто думай счастливые мысли, – сказала я Кэт в тот день, когда нам было особенно одиноко, и она расплакалась.

– Я и думаю счастливые, – всхлипнула она.

– Какие?

– Как мама читала нам истории перед сном, и говорила смешными голосами, и разрешала нам отвечать смешными голосами.

– Это хорошо. А помнишь, как папа сажал меня на колени, ручкой соединял мои веснушки и называл созвездия, которые сумел найти?

– Помню. Мне тогда хотелось, чтобы у меня тоже были веснушки.

– Если ты думаешь о хороших временах, почему ты плачешь?

– Мне грустно вспоминать хорошие времена.

Я поняла, что слишком счастливые воспоминания ведут к тоске и безнадежности, поэтому вспоминать следует умеренно счастливое. Это было как качаться на доске, слишком большой груз на том или другом конце эмоционального спектра мог перевесить. Следовало устроить так, чтобы Кэт пребывала в устойчивом равновесии. Поэтому умеренно счастливые воспоминания и стали разрешенными к трансляции – семейные трапезы, поездки куда-нибудь, как мы сажали в саду рассаду.

– А помнишь, когда Мэйбл…

– Мы не говорим про Мэйбл, – напоминала я. – От этого ты тоже плачешь! – Мне приходилось быть сверхбдительной.

Даже когда я пыталась не дать Кэт заплакать, я понимала, насколько нелогично действую. Для моих родителей она так и осталась невидимой, так что ее слезы и не считались. Считались только мои слезы; только мои слезы надо было контролировать, вытирать и сдерживать. Если на то пошло, Кэт нужно было плакать – лить слезы и горевать за нас обеих, потому что, когда Кэт плакала, ужасная тяжесть у меня в груди немного рассасывалась. Но я не могла смотреть, как она плачет.

Я начала выходить из квартиры одна, без Кэт. Мамина тушь всегда была со мной, куда бы я ни направлялась, с ней я чувствовала себя храбрее, словно до тех пор, пока она у меня в кармане, ничего плохого со мной не случится.

Я даже решилась ходить в парк, сидеть там на качелях, или в бакалейную лавочку – купить конфет. Хозяин Мистер Абдул смотрел на меня грустными глазами – Эдит рассказала ему про моих родителей, и он разрешил мне записывать покупки на счет Эдит, хотя, подозреваю, он так и не взял с нее деньги за конфеты.

Мистер Абдул не был белым, но не был и черным. Коричневым, как Кинг Джордж, он тоже не был, и это сбивало меня с толку. Если люди не принимают правильного цвета, как узнать, кого надо бояться?

Как-то после обеда парикмахерша Тина, увидев, что я прохожу мимо, поманила меня в салон.

– Я получила твое заявление о работе, Робин, – сказала она. – Прости, я не могу нанять тебя, хотя ты бы показала класс! Но мне нужен кто-то с опытом побольше и знающий парикмахерское дело хоть немного. Но, может, я тебя подстригу? Бесплатно?

– Ладно, – сказала я.

Меня никогда еще не стригли в парикмахерской, отец всегда стриг меня сам – дома, в ванной.