Бьянка Мараис – Пой, даже если не знаешь слов (страница 3)
– И когда же он такое сказал? – спросил отец.
Мать же велела мне никогда больше не произносить
– На днях, когда я играла с собаками. А что этим гомосекам засаживают и в какое дупло?
– На сегодня вопросов хватит.
– Но…
– Никаких “но”. – Он коротко глянул на мать, и оба снова захрюкали от смеха. – Беседа окончена.
Это было самое обычное воскресенье, как ни посмотри. Мои родители поссорились, потом помирились, потом опять поссорились, они переходили от вражды к союзничеству так гладко, что невозможно было уловить момент, когда линии пересекались и накладывались одна на другую. Кэт безупречно исполняла роль тихого дублера, чтобы я могла занять свое место в свете рампы, играя роль главной в нашей паре. Я задавала слишком много вопросов, я то и дело пробовала границы на прочность, а Мэйбл кружила, как благосклонный дух, готовый в любую минуту прийти на помощь.
Единственное отличие от других воскресений было в том – но я об этом еще не знала, – что часы уже начали отсчитывать время. Всего через три дня я потеряю трех самых важных для меня людей.
2
Бьюти Мбали
Я просыпаюсь с этой мыслью, она подгоняет меня, и я одеваюсь быстро. До рассвета еще два часа, и в хижине чернота оттенка горя. Обычно я двигаюсь в темноте, по памяти огибаю циновки, на которых спят мальчики, но сейчас мне нужен свет, чтобы закончить сборы.
В замкнутой тишине хижины спичка со скрежетом чиркает о шероховатый бок коробка, и моя тень вырастает, словно встает на молитву, когда я зажигаю свечу и ставлю ее на пол возле чемодана. Тягучий запах серы, ежедневный запах, который всегда пробуждал во мне мысль о рассвете, сейчас ощущается как дурное предзнаменование. Я дышу через рот, чтобы не чувствовать этого запаха, запаха страха.
Я двигаюсь тихо, но все же не совсем беззвучно. Наши круглые жилища полностью открыты в пределах глинобитной стены, которая отгораживает их от внешнего мира. Над нами не выгибается потолок, отделяя тростниковую крышу от саманного пола. Перегородки не разделяют общее пространство, не разводят нас по разным комнатам. Наши дома не имеют границ, как не имел когда-то границ этот мир; в то время не было ни стен, ни крыш – кроме тех, что укрывали от непогоды. Мой народ не понимает, что такое частная жизнь, и не желает ее; все мы свидетели жизни других, нам хорошо и спокойно, когда наша собственная жизнь проходит на глазах у других. Есть ли подарок дороже, чем сказать человеку: я вижу тебя, я слышу тебя, ты не одинок?
Вот почему, как бы тихо я ни двигалась, оба моих мальчика просыпаются. Квези смотрит, как я сворачиваю камышовую циновку; в его глазах отражается пламя свечи. Ему тринадцать – мое младшее дитя. Он не помнит ни того дня, десять лет назад, когда его отец ушел в Йоханнесбург добывать золото на шахте, ни жутких месяцев предшествовавшей этому засухи. Он не помнит, как постепенно опускались плечи гордого мужчины, наблюдавшего, как голодают его семья и его скот, но Квези достаточно взрослый, чтобы понимать страх от того, что еще один член твоей семьи растворяется в голодном городе.
Я улыбаюсь, чтобы приободрить его, но он не улыбается в ответ. Его худое лицо серьезно; он бессознательно тянется потрогать яркую заплатку над ухом. Рябое пятно розовой кожи в форме дерева акации, оно напоминает о давнишнем падении в огонь. По особой причине Господь наградил моего мальчика родимым пятном там, где Квези его видеть не может, зато мне отметина так и бросается в глаза. Родинка служит напоминанием, что предки дали мне с этим мальчиком второй шанс, – шанс, которого меня лишили, когда я не сумела защитить от беды Мандлу, моего первенца. Я не могу потерять еще одного ребенка.
– Мама, – шепчет Луксоло со своей циновки, напротив младшего брата. Он как в саван завернулся в серое одеяло, чтобы уберечься от утреннего холода.
– Что, сынок?
– Можно мне с тобой? – Он попросил об этом еще вчера, когда я получила письмо от брата.
Чтобы добраться сюда из Зонди, района Соуэто[7], где живет мой брат Андиль, мятый желтый конверт, на котором стоит мое имя – Бьюти Мбали, проделал длинный извилистый путь.
Наша деревня столь мала, что у нее нет даже официального названия и она не обозначена на карте Транскея, так что у нас нет почтового сообщения с деревнями, приютившимися у подножия холмов нашего бантустана. Когда письмо покинуло руки моего брата, почтовая служба по проселкам в колдобинах доставила его в Йоханнесбург, сердце Южной Африки, а потом повлекла на юг, по гудронным шоссе Трансвааля, через реку Вааль – и в Оранжевую республику[8].
Дальше оно отправилось на юг, через укрытые туманом Драконовы горы, все на юг, на юг, зигзагами по серпантинам до самого Питермарицбурга, потом свернуло на запущенные, в трещинах, дороги, которые и привели его в почтовое отделение Умтаты, столицы Транскея.
На этом путешествие письма не закончилось, ему еще предстояло переходить из рук в руки – от жены начальника почты в шотландскую миссию в Цгуну[9], что в тридцати километрах (мне бы понадобилось шесть часов, чтобы пройти их, но белой женщине хватило сорока минут в мужниной машине), к чернокожей уборщице, работающей в миссии, а потом к владельцу индийского
Я не знаю, долго ли конверт одолевал путь в девятьсот километров от черного городского района до черного бантустана, чтобы принести мне предостережение, – почтовый штемпель был смазан, а Андиль, торопясь, не написал дату. Надеюсь, я не опоздаю.
– Мама, возьми меня с собой, – снова просит Луксоло.
Оспаривать мое решение заставляет его лишь страстное желание испытать себя в роли главы дома. Ни по какой другой причине он не рискнул бы на подобную непочтительность. Луксоло всего пятнадцать, но он старается исполнять в нашем доме обязанности взрослого мужчины. Он верит, что защищать женщин семьи – такая же его обязанность, как пасти скот, наше средство к существованию. Сопровождая меня в путешествии, он оградит сестру от опасностей, позаботится, чтобы мы с ней вернулись домой невредимыми.
– Ты нужен здесь, в деревне. Я найду Номсу и приведу ее домой. – Я отворачиваюсь, чтобы он не увидел тревоги в моих глазах и чтобы самой не видеть его уязвленной гордости.
Библию я укладываю последней. Черная кожаная обложка измучена за те бесконечные часы, что я баюкала книгу в руках. Я прячу письмо брата между тонкими, как надежда, страницами, хотя уже выучила наизусть самую тревожную часть письма.
Я смаргиваю видение: Андиль судорожно выводит свои каракули, чернильные брызги оседают на строчки, как пепел от пожара в
Повязав на голову
Я расстегиваю молнию вышитого кошелька и проверяю сложенные банкноты. Как раз хватит на маршрутки и автобусы, направляющиеся на север. На обратный путь придется взять взаймы у брата, а этот долг мы едва ли можем себе позволить. Я сую мягкий кошелек в лифчик – еще одно призванное ограничивать свободу западное изобретение – и в мыслях молюсь, чтобы меня не ограбили в пути. Я чернокожая женщина, которая путешествует одна, а чернокожая женщина всегда самая легкая жертва в пищевой цепочке.
В отдалении кричит петух. Пора. Я протягиваю руки к сыновьям, и мальчики молча выбираются из постелей, чтобы обнять меня. Я прижимаю их к себе крепко-крепко, не желаю отпускать. Как много я хочу им сказать! Я хочу донести до них слово мудрости и напомнить о житейских мелочах, но не хочу пугать долгим прощанием. Проще сделать вид, что я уезжаю ненадолго и вернусь до темноты. Еще важно, чтобы Луксоло знал: я не сомневаюсь, что он сможет позаботиться и о брате, и о нашем скоте, пока меня нет; я не стану умалять его стараний наставлениями быть осторожным и внимательным. Он знает, что надо делать, и сделает это хорошо.
– Мы с Номсой скоро вернемся, – говорю я. – Не волнуйся за нас.
– А ты, мама, не волнуйся за нас. Я обо всем позабочусь. – Луксоло хмур. Он стойко выдерживает свою новую ответственность.
– Я не стану волноваться. Вы оба хорошие мальчики и скоро превратитесь в сильных мужчин.
Луксоло высвобождается и кивает, принимая комплимент. Квези не хочет отрываться от меня. Я целую его в голову, мои губы касаются родимого пятна.