Булат Окуджава – Избранная проза (страница 71)
«Неужели не поднесут?» — подумал Шипов.
— Эй, — позвал атаман, — не хочешь пропустить махонькую?.. А то давай, лямур-тужур, слазь…
Михаил Иванович обрадовался, засуетился, но спуститься не смог — не получилось.
— Ладно, сиди, — сказал атаман, — сейчас поднесут… Руку-то протянуть можешь?
Шипов кивнул утвердительно.
Атаман подошел к дубу, поднялся на задние лапы.
— Держи, что ли…
Михаил Иванович протянул руку, как мог, взял рюмку, осторожненько понес, чтоб не расплескать.
— Браво! — крикнул атаман, и волки тотчас запели. «Молятся», — догадался Шипов и выпил.
И он стал размышлять о том, как много мук за сорок-то целковых, как много суеты и хлопот и там у них, у их сиятельств, у их благородий, и у волков, и у него, у Михаила Ивановича, и только граф Толстой спит сейчас неподалеку, ни о чем не догадываясь, спит в графской своей спальне, со своей графиней и не знает, что и за ним охота идет, и за Шиповым охота идет, и на волков ведь тоже охотятся.
— Вы Амадею поднесли бы, — сказал он волкам, — он, знать, тоже зазяб… грек он…
— У него свои серые есть, — засмеялся атаман, — пущай они ему, тре жоли, и подносят…
Шипов спорить не стал и закрыл глаза.
Вдруг словно кто его в бок пихнул, и он проснулся. Стояло серое февральское утро. Волков не было, они ушли с атаманом вместе. Правда, под старым дубом те четыре все так же сидели неподвижно, но страшно не было.
«Всю распили и ушли, мои-то, — подумал он, — слава богу, мне хоть поднесли…»
— Эй! — прокричал кто-то.
Шипов глянул нехотя: на дороге свежеструганые дровенки, молодая кобылка перебирает ногами, вчерашний возница машет рукой:
— Живы ай нет?
— Живы, живы! — откликнулся со своего дуба Гирос. — А ты чего нас бросил, каналья? Грех замаливать пришел?
— Тулупчик-то мой цел ишшо?
Волки под старым дубом сидели неподвижно. Мужик подошел ближе.
«Вот сейчас они ему, аншанте, устроят!» — подумал Шипов беспомощно. Но волки не пошевелились. Последнее, что успел увидеть Шипов, было чудо: со старого дуба спрыгнул Гирос прямо на серых зверей, развел их руками и пошел к мужику. Тут Шипов закричал, или ему показалось, и рухнул с дуба в снег.
Очнулся он в избе, на печке. Пахло щами и хлебом. Шипов лежал, укутанный в тряпье, и истекал потом, но это его не беспокоило. Он глянул вниз. За столом сидел Гирос и хлебал щи. Кончик его носа утопал в миске. Рядом сидел возница, вздыхал и часто моргал белыми ресницами.
— …а я, понимаешь, завернулся, лежу, как в люльке. — Гирос захохотал. — Прощаю тебе, братец, потому что тулупчик твой меня спас… А не тулупчик — я бы тебе показал, черт тебя возьми! Как же ты посмел нас бросить, черт! Это же непорядочно. Хотя что с тобой об порядочности разговаривать, свинья…
— Ага, — сказал мужик. — Больно кобылу пожалел я. Молодая ишшо.
Шипов слушал этот разговор и вдруг вообразил, как будто не он висел на дубу, замерзая, умопомрачаясь, а подполковник Шеншин. И он засмеялся втихомолку.
Ваше высокоблагородие, человек свое всегда возьмет, а как же. Как вы там его ни унижайте, а что природой положено, он возьмет. Из чужого кармана вынет, а возьмет. Вы, конечно, можете на него сапогами топать, грозно кричать, вы даже можете напустить на него глупость или же, предположим, серых волков, от которых только чудо и может спасти, и он спасется и свое возьмет, а как же. Он отогреется, обтерпится, а возьмет. Ежели ему полагаются от природы сто рублей, он их возьмет, где бы они ни лежали. Даже ежели вы их запрятали в самую глубину, ваше высокоблагородие, он возьмет. Вы ему сорок целковых кинете — на, мол, подавись, — а он не подавится и те остальные шестьдесят целковых возьмет, у вас ли, в другом каком месте, а возьмет, а как же. Почему это так, он не знает, он об этом не думает, он просто беспокоится весь, мучается, мечется, места себе не находит; он весь вытягивается, шею свою вытягивает, принюхивается и так вот бегает по жизни из конца в конец днем и ночью, пока не возьмет того, что ему определилось природой. И он тогда не знает, не понимает, что же это с ним произошло, отчего это он успокоился (подумаешь, какие-то шестьдесят целковых!), глаза стали ласковые, руки не трясутся. Да неужто ему больше не нужно? Значит, не нужно. Вы не можете сами на себя поглядеть и не можете знать, что это и вам выпадает, и их сиятельству князю, и их высокопревосходительству генерал-адъютанту, и всем на этом свете. И никто не знает, кому что определено и сколько, и в этом большое счастье. Ежели бы мы точно знали, мы бы давно поубивали друг друга и все бы кончилось. И вот чтобы этого не было, нам об этом знать не дано, даже догадываться… Стало быть, нельзя человека за это судить. Это не воровство, не разбой, не грех, а природа. Вы мне эдак — я вам так, вы мне так — я вам эдак. Чего же сердиться-то? Вы мне просто так отдать мое не хотите? Ладно, я вам, ваше высокоблагородие, письмо напишу по всей форме. Чтоб было вам приятно мне деньги отдавать…
Довожу до сведения Вашего Высокоблагородия, что многократные мои поездки в «Ясную Поляну» раскрыли мне глаза на тайные приготовления, которые ведутся в доме Его Сиятельства Графа Льва Николаевича Толстого… Сообщу Вашему Высокоблагородию как все есть по порядку.
В доме Его Сиятельства Графа Льва Николаевича имеются потайные ходы и комнаты под замками, в коих, как мне удалось установить, приготовлено место для размещения станков для печатания противузаконных сочинений.
На четвертой неделе минувшего Великого Поста, когда я находился в Туле, к Его Сиятельству Графу Толстому были привезены литографические камни со шрифтом и какие-то краски. На этих камнях, как я узнал, и собираются печатать, а что — пока не знаю.
Как вы, Ваше Высокоблагородие, велели мне узнать о студентах, проживающих без видов в имении у Графа Толстого, так они живут действительно без видов количеством 30 человек…
Ваше Высокоблагородие, дорога в «Ясную Поляну» трудная. Метели все позаметают…
…Мужиков ехать и не упросишь. А то и волки встречаются, а зимой волк свиреп… Но я, Ваше Высокоблагородие, по Вашей воле все исполняю и забочусь, чтобы Его Сиятельству Князю Благодетелю моему не было бы досады или пуще того — беды. Как тех злодеев изобличить— пока не знаю, но можете, Ваше Высокоблагородие, не сумлеваться в моем старании…
…Вы ведь тоже пишете, ваше высокоблагородие, а зачем? А затем, чтобы взять свою долю. Я бы мог вам не писать, когда бы вы сами отдали мне мое, но вы-то думаете, что оно ваше, а оно мое, а как же. Сколько там у вас, ваше высокоблагородие, моего — не знаю, но не сорок же целковых, с чего же я тогда мучаюсь и плачу? Вы бы попробовали сами на дубу повисеть в мороз, на глазах у волков, перед их острыми зубами, а все ради чего? Да ради вас же… за сорок целковых… Покуда граф там кофей пьет с супругою, я жизнью рискую…
5
…Я все жив и все люблю вас. Я давно не писал вам вот отчего: я провел дурное, тяжелое лето. Я кашлял и думал — был уверен, — что скоро умру. Я доживал, ноне жил. В октябре я был в Москве и ожил… На днях вышел 1 № моего журнала, я сделал дурной поступок и почти влюбился — все это вместе заставило меня опомниться и привело в почти нормальное состояние. И я пишу к вам, и хочется вас слышать, видеть и думать… Нынче еду назад в деревню. Дела у меня пропасть и по школе, и по журналу, и по роману, который я обещал напечатать в нынешнем году в Русском Вестнике…
Препровождаю к Вам, почтеннейший Александр Львович, донесение секретного агента М. Зимина из Тулы по известному Вам делу Гр. Льва Толстого. Представьте себе, этот агент, не имевший доселе заслуг в политическом сыске, проявил себя с самой неожиданной стороны. Его указания на особую обстановку в доме Гр. Толстого уже вызывают различные недобрые предположения касательно умысла деятельности Графа. Я уж не говорю о литографских станках, красках и проч.
Меня эти обстоятельства крайне обеспокоили, и, хотя место пребывания Гр. Толстого вне района вверенного мне Управления, я не могу оставаться безучастным.
Многое несомненно будет зависеть от тонкости и умения агента в дальнейших изысканиях, но и полученных сведений весьма достаточно, чтобы подумать о решительных мерах.
По свойственной мне откровенности с Вами я могу признаться, что сие известие поставило меня как бы перед пропастью, ибо, ежели подобной деятельностью могут увлекаться лица из славных родов, обладатели почтенных имен и титулов, следовательно, дурные веяния достигли до такого размаха, что надо об сем крайне обеспокоиться. Нынче, оказывается, нельзя быть вполне уверенным в людях, даже имеющих положение. Нас ужаснули Чернышевский и К0, но это, оказывается, лишь цветочки. Какой спрос, в таком случае, с разночинца, ежели дворяне позволяют себе нигилизм?