Булат Ханов – Гнев (страница 16)
Стиль узнавался мгновенно. Все та же мнимая реалистическая манера с налетом иллюзорной небрежности. Цвета то мягко перетекали друг в друга, то отделялись непроницаемыми границами. Художник не преувеличивал, не взывал с помощью спекулятивных приемов к жалости и милосердию. На его месте ревнитель экологической справедливости мог бы смаковать ужасы браконьерства, запугивать зрителя растерзанными трупами или тесными ржавыми клетками. Напротив, Артур изображал животных в лесу, в саванне, в океане — в их естественной среде, так, как если бы им ничто не угрожало. Веретинский отметил эффектный ход: как на некоторых фотоснимках, фон на картинах слегка размывался, а объект в центре внимания, наоборот, тщательно детализировался.
Глеб никогда не интересовался животными и считал, что их заводят лишь для того, чтобы приготовить себя к мыслям о смерти. Тем не менее работы впечатлили его. Художник сумел сконцентрировать в глазах вымерших и вымирающих существ загадочное, глубоко запрятанное переживание, возвышавшее их над безликими котиками и собачками с открыток и календариков. Это невыразимое чувство придавало животным сдержанную величественность, подкрепленную тем, что сами они не осознавали своего величия. Если Лана даже благородные лица превращала в пустые, то у Артура и безликие существа обретали значительность.
Судя по всему, Артур и правда избегал публичности. Он не вел экскурсию по своей выставке и даже не стоял скромно в уголке — он отсутствовал. Такая позиция означала, что художник не болел чванством, подобно Лане, и в то же время намекала на гордыню, стремление показаться таинственным и надмирным. Глеб планировал лично засвидетельствовать Локманову свое почтение, а тот словно играл в прятки с публикой в одностороннем порядке и отнимал у нее право на благодарность.
Когда Веретинский всматривался в жирафа, почти касавшегося рожками солнца, кто-то хлопнул его по спине. Слава!
— Профессорско-преподавательскому составу привет!
— Ты каким боком? — удивился Глеб.
— Расширяю познания в современном искусстве.
— Серьезно?
— В том числе. Меня вообще Лика притащила. Познакомься, кстати.
Стоявшая в сторонке девушка подошла и протянула Веретинскому руку. Глеб удовлетворенно отметил, что пассию Слава выбрал со вкусом. Ботинки-челси, узкие джинсы, джемпер в фисташково-черную полоску, самодельный браслет на тонкой руке.
— Как выставка? — спросил Глеб.
— В некотором роде.
— Что понравилось?
— Карикатуры веселые, а животных еще толком не разглядела.
— А как тебе Лана?
— Наверное, я уже выросла из такого.
— Какая ты у меня взрослая!
С этими словами Слава прижал Лику к себе и зарылся лицом в ее волосы. Девушка грациозно выскользнула из его рук и с притворным возмущением воскликнула:
— Прекрати!
Глеб вообразил, как Лика матерится, и по телу пробежал ток.
Лекторий занимал большое помещение, в котором при случае мог разместиться на ночлег целый батальон. Тщательно вычищенные стены из красного кирпича, керамогранитный пол с зеркальным отражением, стильные металлические стулья с черной спинкой, мощный проектор и хитрая отопительная система не вязались в сознании с конюшенным двором, располагавшимся в здании «Смены» сто лет назад.
С печатью эстетического удовлетворения на лицах в лекторий стекались зрители выставки. Глеб устал подсчитывать знакомых. Саша из «Сквота», Элвер Буранов с женой, Ира, другие студентки с филфака, казанские искусствоведы и критики, поэты и прозаики, журналисты с аккредитацией и творческие маргиналы — казалось, весь околокультурный народец время от времени собирался вместе, как родственники по случаю дня рождения, и поддерживал иллюзию силового фронта, альтернативного большой и злой власти.
Неприятность состояла в том, что, хоть и едва ли кому-то этот силовой фронт нравился, никто из него по доброй воле не выламывался, в том числе и сам Глеб. Наверное, не он один ловил себя на мысли, что бессобытийные сходки под предлогом выставок или конференций, не развлекая и не развивая, тем не менее приносят участникам болезненное наслаждение уже одним фактом своей постылости. Примерно таким же нездоровым образом забавляют поздравительные открытки с общими пожеланиями или поцарапанные пластинки с эстрадными шлягерами.
Никто из глебовского круга не обладал решимостью по-обломовски порвать с внешним миром, из-за чего Веретинский порой стыдился за себя и за других.
Координатор «Смены» Матвей, рослый парень в белом костюме и мокасинах, модерировавший дискуссию о миссии художника, пригласил Глеба на импровизированную сцену. В дебатах помимо Глеба и Ланы участвовал также карикатурист Гарифуллин. Веретинский, устроившись на стуле между усатым обличителем нравов и Ланой, сообразил, что на птичьих правах занимает место Артура Локманова, который куда как более правомочен рассуждать о художниках. Беспокоило и то, что по-прежнему не обрисовались контуры монолога. Что же делать современному художнику? Снова снимать трусы и триумфально прибивать свою мошонку к площади?
Махнув про себя рукой, Веретинский решил не изобретать велосипед и изложить выводы из своей монографии.
На первом ряду расхныкался маленький мальчик в джинсовом комбинезоне. Молодая мамаша то гладила дитятю по бритой голове, то подсовывала ему красное яблоко, то качала на ноге. Ребенок, встревоженный скоплением вокруг него безразличных незнакомцев, совал пальцы в рот и выражал недовольство на своем языке. Наконец молодой человек по соседству с мамашей, не выдержав, повернулся к малышу, выставил перед ним ладонь и продекламировал, загибая пальцы:
— Сорока-сорока, кашу варила, кашу варила, деток кормила. Этому дала, этому дала, этому дала, этому дала, а маленькому Мишке досталась мелочишка. Шу-у-у, полетели, на головушку сели!
Загипнотизированный ребенок с опаской пощупал лоб, словно искал отметину от прикосновения таинственного дяди. Онемевшая мамаша крепче прижала дитятю к себе.
Глеб, опасавшийся криков и разбирательств, выдохнул.
Модератор Матвей представил залу участников дискуссии, ошибочно назвав Веретинского Вертинским, и на основании старшинства подал микрофон Гарифуллину. Громогласно кашлянув, толстяк толкнул речь о независимости творческого субъекта, от которого требуется не потакать толпе и не брать подачек у власти, быть зорким и бдительным.
— Главное — это сохранять чуткость. Тогда муза обязательно придет. Может, даже ляжет с вами, — закончил Гарифуллин и гоготнул для верности.
Лана поморщилась. Глеб только сейчас почувствовал, что от нее разит дешевым табаком.
— Чтобы спать с музой, художник должен быть честным, — заключил Матвей, забирая микрофон. — Что ж, достойный рецепт от Рамиля Гарифуллина. Теперь же я доверю слово Глебу Вертинскому. Это искусствовед, доцент Казанского университета, автор известной монографии о русском авангарде. Итак, Глеб, где та интонация и та инъекция, что нужны эпохе?
Преподаватель безо всякой необходимости кашлянул и произнес:
— На самом деле я Веретинский. Как Вертинский, только Веретинский. Спеть я вам, пожалуй, не спою, но соображениями поделюсь. Как вы поняли, сам я не художник даже приблизительно. Музы меня не навещают, и о художественной практике я имею весьма отдаленные представления. Тем не менее все мы — и художники, и искусствоведы, и критики, и писатели, и даже некоторые журналисты — все мы плывем в одной лодке. Некоторые называют нас интеллигентами, некоторые — интеллектуалами. Некоторые предпочитают не называть никак. Нас объединяет то, что нас не воспринимают всерьез. Как говорил совсем в другое время и совсем по другому поводу Василиск Гнедов, «нас считают дураками, а мы, дураки, лучше умных».
Глеб с волнением осознавал, что течение относит его в сторону. И кто мешал подготовить нормальную речь?
— Мне в определенной степени повезло, — сказал он. — Благодаря исследовательской работе по Серебряному веку я словно обитаю в двух эпохах разом: в нынешней и в той, что приключилась сто лет назад. Так вот. Надо сказать, между ними много общего. Не секрет, что преподаватели тоже пользуются социальными сетями. Осмелюсь предположить, что с основной задачей — налаживать коммуникацию и согревать сердца — социальные сети не справляются. Зато по ним можно судить о нравах и вкусах эпохи. Например, я неоднократно наблюдал за тем, какой юмор интересен моим студентам. Среди них популярны шутейки про смерть, про самоубийство, про тленность бытия и конец света. Едва ли не самая частая фраза в преддверии сессии: «Когда же я сдохну?»
Кто-то из аудитории удовлетворенно хмыкнул. Веретинский яростно потер лоб, будто стирая пятно.
— Мне кажется, такие камюобразные штуки — это не та интонация, которая требуется эпохе. Впрочем, я не хочу впадать в назидательный пафос и убеждать всех перейти на рельсы позитивного мышления. Моя задача не проповедовать, а изучать. Моя задача — проводить параллели между современностью и событиями столетней давности. И тогда торжествовала, так сказать, мода на удрученность. В 1912 году Комиссия по борьбе со школьными самоубийствами, собирая анкеты о душевном настроении учащихся, отмечала жалобы на низкий уровень молодежи, на отсутствие идейных интересов и смысла жизни. Того самого смысла жизни, с которым отчего-то все носятся как с писаной торбой. Так вот. Упадочническое настроение связывалось с неудачной революцией 1905 года, но не суть. Ключевым мне видится, что именно среди интеллектуалов появились те, кто перевернул дискурс. Я имею в виду футуристов. Именно футуристы возродили жизнелюбие в противовес тяге к смерти. Хлебников говорил: «Бескорыстный певец славит Весну, а русский писатель Морану, богиню смерти». Таким образом, замыкая некое кольцо, я хочу заявить, что от современных художников я жду инъекцию бодрости и оптимизма. Не того оптимизма, что предлагает нам популярная психология, а подлинного. Оптимизма без надувательства, так сказать.