Буало-Нарсежак – Та, которой не стало. Волчицы. Куклы (страница 76)
— Грета, теперь мы можем жить… Ach! Zusammen Leben[17].
Качая головой, она плакала, и ее слезы капали на руки Дутра.
— Грета… Ты же знаешь, что я люблю тебя.
— Jа.
— Ну и?
— Ich will fort![18]
— Не понимаю.
Но тут же он понял.
— Ты хочешь уехать? Тебе плохо с нами?
— Jа.
— Потому что нет больше Хильды?
— Jа.
— Хильда не любила тебя.
Грета с силой оттолкнула его, и Дутр даже не старался понять, что именно с таким негодованием говорит она ему.
— Нет, — снова повторил он, — она тебя не любила. Я уверен. И ты поступишь очень глупо, если вдруг… И потом, Грета, я же здесь… Ich bin dach da![19]
Обняв ее за плечи, он гладил ей щеки, волосы. Зачем говорить какие-то жалкие слова, корежа их и перевирая? Пусть будет она, пусть она будет здесь. Ничего другого ему не нужно. И если она не любит его, то пусть хотя бы позволит ему любить себя…
Он обнял ее крепче, коснулся губами век — они бились и трепетали, как птичьи крылышки, крылья голубки. За занавесом — пустота, ряды безмолвных кресел, а он длил и длил каждый свой поцелуй, словно кому-то бросал вызов. Он медленно вел губами по щеке, и губы его нашли шрамик — новую, младенческую кожу, кожу нежнее, глаже, шелковистее. Как он любил этот шрамик! Благодаря ему Грета из призрака превратилась в реальную женщину. А что она говорит, что думает — не имеет никакого значения. Значима лишь тяжесть тела на его руках — тела, которое после смерти Хильды стало таким реальным и осязаемым, что делалось страшно. Только оно одно и существует в целом свете — его пытка, его казнь и освобождение. Грета хотела было заговорить, но Дутр закрыл ей рот ладонью. Ему нужна живая бездумная статуя, послушная всем его капризам. Но она сопротивляется, все-таки сопротивляется. В ее голубых глазах, которые он видит близко-близко, — протест, желание отпрянуть. Грету нужно завоевывать? Что ж, тем лучше. Он искал ее губы — они сперва убегали от него, потом покорились, но так и не приоткрылись, и он понял, что нежеланен.
— Грета, девочка моя…
— Ich habe Angst…[20]
— Нелепость какая! Чего ты боишься?
Она оглянулась вокруг: на сцене — пусто, волнами ниспадает занавес, в кулисах свисают провода, тросы, оттяжки, а на столике — индийская веревка, которая умертвила Хильду.
— Клянусь, тебе нечего бояться.
Она прижалась к нему, вцепилась в него обеими руками, спрятала лицо у него на груди, лепеча какие-то слова, которых он не понимал. Пусть говорит о любви, только о любви. Не выпуская девушку из объятий, он слегка отстранил ее от себя.
— Посмотри на меня… Посмотри! Вот так! Нет никакой опасности, понимаешь? Nicht geföhrlich… Ты мне не веришь? Пойдем! Нет, пойдем, пойдем! Я хочу, чтобы ты убедилась.
Он взял ее за руку и повел по сцене.
— Это ты знаешь, это — корзина с двойным дном… она совсем не страшная… Дальше — столик с секретом, но его секрет ты знаешь… Моя шляпа с шариками… рабочая корзинка, где мы прячем голубок… Шпаги. Уж шпаг-то ты не боишься? И веревки бояться не надо. Веревка ни при чем. Но если хочешь, мы купим другую. Ну, теперь ты видишь, что все выдумала.
— Хильда… Morden[21].
— Да, Хильда умерла.
— Nein… Morden!
Она взяла шпагу и сделала вид, будто прокалывает кого-то.
— Morden!
Дутр вздрогнул.
— Убита? Ты хочешь сказать, что ее убили?! Да ты сошла с ума! Кто убил? Кто?! Она же была одна в фургоне! Кто ее мог убить?
Грета пришла в ярость. Она уже собралась было ответить. Дутр увидел, как судорожно дернулось у нее горло, и понял, что имя уже наготове, что сейчас оно слетит с ее губ, но тут Грета отвернулась и спустилась со сцены.
— К черту! Все к черту! — крикнул Дутр.
Он догнал ее, они сели в «бьюик» и поехали куда глаза глядят по берегу моря. Оба были без сил, словно после изнурительной ссоры. Потом они медленно покатили обратно. Тени пальм, бегущие по их лицам, напоминали им тени сосен и жуткое странствие в волшебном лунном свете. Нет, ночи уже никогда не быть для них благодетельницей, ниспосылающей любовь.
— На кой черт нам все это!.. — процедил Дутр.
Жить им легче не стало, разве что пытка сделалась более утонченной. Никто больше не ссорился. Одетта заставляла себя быть непринужденной, а Грете иногда удавалось улыбнуться. Но место за столом зияло, и приходилось делать над собой усилие, чтобы не смотреть в ту сторону. Молчание за столом превращалось в пытку, но его никак не удавалось избежать. Рано или поздно наступала минута, когда никто больше не находил что сказать, и становилось так тихо, что страшно было даже глотать. Все искали тему для разговора. Но о чем они могли говорить? О представлении? День ото дня оно приобретало все более жалкий вид. О новой программе? Одетта в нее уже не верила. Тогда о чем? И как положить конец осторожным взглядам искоса — этой невольной слежке каждого за остальными? Глаза в какой-то миг непременно встречались, и кто-то обязательно их отводил. И еще одно изо дня в день повторялось неизменно: вставала из-за стола Одетта — взгляд Греты следовал за ней. Вставала Грета — за ней следила Одетта. А если в поисках сигареты или пепельницы случалось вставать Дутру, он чувствовал, что обе женщины следят за ним, чувствовал спиной их взгляды, вонзающиеся как иглы. Разговор в конце концов с грехом пополам возобновлялся и был столь же тягостен, как молчание. Дни отравляла неизбывная подспудная тоска. Случалось, что Грета прядью волос или рукой загораживала шрам, который и так с каждым днем становился все незаметней. И тогда покойница оказывалась среди них. Дутр узнавал ее, и сердце у него начинало болезненно колотиться. Сжималось сердце и у Одетты — она прикрывала глаза и постукивала по столу пальцами. Сидевшая перед ней девушка была наполовину Гретой, наполовину Хильдой. Но, как ни странно, было сладостно играть в эту мрачную игру. Дутр следил за движениями Греты и думал: «Вот сейчас! Пройдет секунда, и она появится!» Хильда появлялась, и острая боль пронизывала его, пробираясь все глубже, от нее перехватывало дыхание… Он знал, что и Одетта.
Одетта, когда они однажды завтракали вдвоем, сказала:
— Ты заметил?
— Что?
— У нее на лице…
— Нет.
— Я о шраме. Его больше нет.
Стало тихо-тихо. Дутр дождался Греты и сразу же увидел, что Одетта права. Кожа у девушки под ухом уже не была розовой. Еще несколько дней, и Грета… Дутру уже никогда не узнать, кто из сестер лежит на берегу ручья под соснами. «Нет, это у меня какое-то наваждение. Грета есть Грета. Грета — единственная реальность». Девушка давным-давно ушла, когда Дутр наконец отважился заговорить о ней с Одеттой:
— По крайней мере мы-то с тобой уверены, что с нами Грета!
— Уверены, и что с того? — отпарировала Одетта, покачивая крупными цыганскими серьгами.
Началась новая пытка, ничуть не легче всех предыдущих. Хотя каждая из предыдущих была достаточно тяжела. Новый спектакль — они показали его в Ницце — не принес успеха. Труп, который находился то в чемодане, то в корзине, и пугал, и смешил. Почти то же впечатление возникало при взгляде на Одетту рядом с Гретой. Одетта была слишком горда, чтобы терпеть такое.
— Что ж, — решила она наконец, — значит, пора бросить шпагу!
— Почему? — спросил Дутр.
Обеими руками Одетта приподняла свои оплывшие груди, и при взгляде на них губы у нее характерно вздрогнули. Дутру было знакомо это ее выражение лица.
— Вот поэтому! — сказала Одетта.
Они заговорили о другом, но с этого дня Одетта перестала заниматься зарядкой и ела в свое удовольствие. Она заплатила театру неустойку и принялась искать сюжет для нового скетча.
Дутр подходил, предлагал помочь — она сердилась:
— Иди! Иди погуляй. И уведи ее отсюда. Все наши неприятности из-за нее.
Дутр не спорил. Он перестал спорить и возражать. Он просто молча уходил. Молчал он и гуляя с Гретой. Лениво и медленно шли они рядом. Грета носила теперь темные очки. Глаз ее больше не было видно. Дутр брал ее за руку, она не отнимала руки, но оставалась молчаливой и безучастной. Он показывал на море и разводил руками, делая вид, будто плывет.
— Ja, — говорила она.
Вконец отчаявшись, он бормотал:
— Вернемся?
— Ja.
Он пожелал себе в возлюбленные безвольную послушную статую. Желание его исполнилось. Грета не отстранялась даже когда он целовал ее, но она была не с ним. Ее вообще здесь не было, и лицо ее становилось с каждым днем все отрешенней. А лицо озабоченной Одетты все больше напоминало грубо раскрашенную гипсовую маску. Владимир избегал своих хозяев. Делать ему пока было нечего, и он с утра уходил удить рыбу, а к вечеру возвращался ни с чем. Дни стояли жаркие. Где-то в окрестностях Бриньоля горел лес. В газетах печатали необычные снимки: голые холмы, дымящиеся сосновые пни, вылетающее из дупла облако пепла. Одетта с Дутром теперь знали наверняка, что Хильду никто не найдет. Но Хильда вернулась; шрам у Греты исчез, и иллюзия стала полной. Казалось, обе сестрички по-прежнему живут в фургоне. И у Одетты, и у Дутра сдавали нервы. Грета, когда оставалась одна, плакала. Она купила себе расписание поездов. Дутр обнаружил его у нее в сумочке.
— Зачем оно тебе? — спросил он. — Ты хочешь уехать? Стоит ли? Давай-ка я у тебя его заберу.
Он показал расписание Одетте.
— Ну, ясное дело, — сказала она. — Что, ты не знаешь, что мы ей поперек горла? Но я ее понимаю, честное слово!