18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Бригита Райман – Франциска Линкерханд (страница 9)

18

Мертвец Джанго избрал для себя золотую середину, и никакой сверчок уже не залезет в его солидные югославские ботинки. Кто украл наши сны? Где старые друзья? Лицо за окном автомобиля, мимо, мимо, рука на поддельном мраморе столика в кафе, синяя видовая открытка из Майами от Как-же-все-таки-его-зовут или газетная заметка о д-ре X, ленивая собака, смотри, пожалуйста, он уже добыл себе звание доктора и даже треплется на разных конгрессах о возбудителе рака, которого он все никак не найдет, a Y женился на Z, она на классной фотографии крайняя слева, с косичками, подвязанными баранкой, он влюбился в нее на уроке танцев, как хорошо, что такое еще бывает… Вот они стоят, мои одноклассницы, причесанные тщательно, волосок к волоску, в старомодных юбках ниже колен, в грубых сандалиях, и, как дети, ждут, когда же из фотоаппарата вылетит птичка, они смотрят на тебя пожелтевшими фотобумажными глазами, канувшие в прошлое, выпавшие из твоей жизни.

Даже Вильгельм все больше отдаляется от меня… или я от него… но дело тут не в двух тысячах километров между нами, ведь иногда, Бен, я это чувствую, иногда и ты бываешь далеко от меня, и я хотела бы протянуть к тебе руки, удержать тебя, просить: возьми меня с собой… а ты лежишь рядом, и я могу до тебя дотронуться, нет, не до тебя, только до твоего образа, доступного моему взгляду… Когда я впервые увидела тебя, я чуть не закричала: Вильгельм, Вильгельм, чуть не бросилась тебе на шею. Но ведь он рыжий, огненно-рыжий, и раньше, когда у него была пышная шевелюра, он был похож на пылающий терновый куст, из которого бог воззвал к Моисею (ты ведь знаешь, что Моисей заикался? Заика с перебитым носом) …

Покуда ей не исполнилось семнадцать лет, Вильгельм обрек свою сестренку на бытие личинки в коконе. Он жил своей собственной жизнью, отмежевавшись от жизни семьи, скорее как пансионер, который, поев, бросает на стол салфетку и исчезает до следующего обеда. Он изучал ядерную физику, был загребным на канадском каноэ (я видела его несколько раз на регатах: здоровенный детина, летящий над порогами Миссисипи в облаке брызг и криков), водил небесно-голубой «Дикси», грохотавший, как молотилка, и одевался щеголевато, по последней моде.

У него была светлая голова, он мог играючи сделать то, над чем другие мучились, ему все доставалось без труда: и девушки, и блестящие отметки по общественным наукам. Я считала, что он не заслуживал ни девушек, ни отметок, и сказала:

– Ты циник.

Я тогда не была знакома еще ни с одним циником. Он положил руку мне на голову и ответил:

– Награды дают не за убеждения, пуританочка!

На уроке истории мы читали «Коммунистический Манифест», я целый день ходила сама не своя, потрясенная пророческой силой этой программы, пафосом ее фраз, навеки запавших мне в душу: Призрак бродит по Европе… Мне виделись эти слова выбитыми на каменных плитах, и, сказать по правде, Бен, тогда у меня все немного путалось в голове: Моисей и бородатый Маркс, манифест и скрижали горы Синай, потому что я воспитывалась в страхе божьем, хорошо ориентировалась в Ветхом завете, два года назад весьма скептически приняла причастие, ничуть не взволнованная таинством и разочарованная пресным вкусом облатки, потом начиталась Фейербаха и наконец отказалась от религии, не без угрызений совести перед бедным старым господом богом… правда, еще не окончательно, это произойдет позже, в дымно-бурой полутьме деревенской церкви, двери которой всегда открыты для сирых и страждущих, где негасимая лампада рубиново-красным светящимся жуком покачивалась в нише, в этой странно осязаемой тишине, прохладно и немного затхло оседавшей на лицо и руки, – в тишине, простеганной тиканьем часов с маятником в боковом приделе, между хоругвями из толстого шелка, пестрыми гипсовыми фигурками святых и завернутыми в бумажные кружева букетами увядших цветов, источавших острый запах осени…

Вильгельм, услышав, что она громко разговаривает в своей комнате, взял в руки свернутую красную тетрадку и сказал:

– Раньше ты учила наизусть монологи Гретхен. Ты населила свой мир иллюзиями, к сожалению, и политическими тоже. Философия, дочь моя, стала самой бесполезной из всех духовных дисциплин… Классовый вопрос – это же прошлогодний снег. – Неужто ему доставляло удовольствие сбивать ее с толку? – Я не знаю больше никаких классов! – крикнул он вдруг, нахмурил брови, покрутил воображаемый ус, и она уже была уверена, что он смеется над ней, покуда он не продолжил изменившимся голосом: – Для меня есть три категории людей: те, кто понимает квантовую механику, те, кто в состоянии ее понять, и все остальные.

Он считал Франциску потешной, как лисенок, и настолько незначительной, что никогда не обращал внимания на эту единственную свидетельницу его случайных приступов меланхолии. Он тогда сидел на лестнице, уставившись в одну точку на стене, в страшный таинственный знак, расшифровать который только ему было под силу. Он опять далеко, думала Франциска, видевшая лишь светло-серую стену и закрашенное окно, весеннюю ласточку над холмом и лесом, зеленеющие поля. Иногда он швырял о стену стаканы. Первый раз, когда Франциска увидела эти осколки, его сосредоточенное лицо, сонно-пьяные движения, она вскрикнула. Вильгельм приложил палец к губам.

– Не мешай, – прошептал он, – на меня опять нашло это.

Что это? – подумала Франциска. И бросилась прочь. В прихожей сидела Важная Старая Дама и курила.

– Бабушка, идем, он сошел с ума! – взвизгнула Франциска.

Бабушка улыбнулась, и за увядшими губами показались те самые роскошные зубы, что десятилетия назад вдохновляли доморощенных поэтов ее круга.

– Оставь ты мальчика в покое, – сказала она снисходительно, – он сейчас не в себе.

Она потушила сигарету о мозаичный столик в прихожей. Бабушка курила сигареты «Хаус Бергман» – вот что значит иметь родственников на Западе, да еще несколько земельных участков в Кёльне, в центре города, а цены на землю росли и росли до умопомрачения – и угощала его преподобие, молодого священника, дарившего ей духовное утешение, крепкой голландской сливовицей, но при этом всегда опережала его на несколько рюмок. Позор на ее седую голову, говорила фрау Линкерханд… Борьба за бабушкину нераскаивающуюся душу тянулась долго, и по средам Франциска благоговейно смотрела через замочную скважину на красивого, одетого в черное молодого человека, который не имел права жениться. Господи, до чего же он романтичен… Впрочем, этот бабушкин земляк был полон поистине ангельского терпенья, когда они слушали переложение «Карнавала», и бабушка, подпевая, заливалась слезами, она была готова хоть «на своих двоих» идти в родной Кёльн. Он также брал ее с собой за город, в обитель святого Якоба. Сейчас он ездит в громадной машине, вокруг которой на стоянке всегда собираются детишки – поглазеть, но тогда у него был ветхий «Форд», останавливавшийся на каждом взгорке, с заднего сиденья слезали дюжие монашки и, махая рукавами, как крыльями, толкали машину в гору вместе с его преподобием и бабушкой, а из-под покрывал блестели круглые томатно-красные лица…

– А что с ним? – спросила Франциска.

Бабушка сложила руки на золотом крестике, болтавшемся у нее на животе, и потупила живые, черные, лукавые татарские глаза.

– Его тоска гложет, дитя мое, – степенно отвечала она.

Следующим летом Франциска, уже семнадцатилетняя, опять увидела, как ее брат швыряет в стену стаканы, она испугалась, на нее пахнуло холодом от его печали, но она не ушла, а спокойно спросила немного погодя:

– А ты не мог бы расколотить эти мерзкие бокалы?

Вильгельм очнулся и увидел гибкую талию, чувственный рот и копну коричнево-медных волос.

– Ну, прощай, missing link, – сказал он. – Что вы сейчас проходите по математике?

– Сферическую тригонометрию, – ответила Франциска.

Он смотрел на нее задумчиво и ошарашенно.

– Я буду тебе помогать, девочка. – Он положил руку ей на голову, как прежде, но это было лишь повторением забавного жеста, без прежней снисходительности, и, когда его пальцы зарылись в гущу волос, он ощутил потребность защищать ее.

Она теперь опять допускалась в его комнату, – комнату двадцать первого столетия, как объявил Вильгельм, у которого тогда был период отшельнического служения-чистой-науке, комната стерильная и целесообразная, свободная от пыльного барахла, создающего уют, и от избытка жизни, – пластмасса и математически правильно расставленная мебель. Франциска говорила:

– Тут сидишь как будто в учебнике геометрии.

Он сжег даже свою коллекцию пивных подставок и на желтых, точно воск, блестящих стенах терпел только портреты Эйнштейна и Отто Гана.

Он представил Франциску своим друзьям. Тощий блондин фон Вердер поцеловал ей руку, деликатно поцеловал воздух в предписанном миллиметре от ее крупной руки с коротко подстриженными ногтями. Другой свистнул сквозь зубы, похожий на цыгана парень, неряшливый, сильный, с горящими глазами, Джанго, он играл на скрипке, сочинял и пел под банджо религиозные баллады. Она была так неосторожна, что улыбнулась ему, и он по уши в нее влюбился, в ее губы, в ее улыбку простодушной и любопытной девочки.

Она все еще неловко чувствовала себя в чужой компании. Со своими сверстниками она обращалась высокомерно и снисходительно – желторотые юнцы, которые во время урока танцев наступают на ноги своим дамам и вместе с гибким, перетянутым в талии человеком во фраке разучивают поклоны, а лбы их блестят от пота и бриллиантина, юнцы, которые говорят только о мотоциклах, читают глупые журналы, и фантазия их не идет дальше оригинальной идеи – с помощью маленькой катапульты стрелять в классе бумажными шариками, а свою наглую доблесть, свое презрение закоренелых холостяков эти недоросли демонстрировали девчонкам, лишь когда целой ватагой шатались по школьному двору.