реклама
Бургер менюБургер меню

Брайан Ходж – Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие (страница 60)

18

Один из гостей попросил меня нарисовать его портрет.

Так я и сделал.

Только я нарисовал его по-своему, потому что он мне не нравился. Он был громким, у него воняло изо рта, он брызгал слюной, когда говорил, и у меня от него болели уши, поэтому я сначала нарисовал его уродливый раззявленный рот, а потом размазал его, и глаза тоже, чтобы он перестал на меня так пялиться.

Это быстро изменило настрой вечеринки.

Мои родители наконец-то сообразили, в чем дело, и заставили меня сделать гостя таким, каким он был раньше, но я уже успел перепугаться и рисовал не так хорошо, к тому же это был первый раз, когда я пытался вернуть что-то в прежнее состояние. Несколько дней спустя, подслушивая, как родители спорят о том, что со мной делать, я узнал, что у этого мужчины впереди были годы операций.

Поэтому мне было приятно помочь Рони.

Но больше ничего менять было не нужно, поэтому остаток времени я рисовал просто так, без всяких причин, — в основном места, где с удовольствием оказался бы, если бы знал, как туда попасть.

Учебный год закончился для всех, кроме меня, и лето сделалось жарче. Когда у меня не было уроков, а Рони не уходила куда-то еще, мы жили у открытых окон, поэтому на наших верхних этажах тоже стало жарко и мы отшлифовали подоконники локтями.

Веревку мы так и не сняли.

— Может, убрать ее? — спросил я как-то вечером.

— Нет. Ни в коем случае, — ответила Рони. — Они никогда не обращали внимания на то, что творится у них над головами, так с чего бы им начать это делать сейчас?

Поэтому мы обменивались при помощи корзины всякой всячиной: книгами, журналами, комиксами, музыкой и прочими штуками, которые любили, а еще тем, что делали сами. Я пересылал ей рисунки, некоторые — в подарок, а она мне — рассказы, которые писала, и я не только читал их, но и иллюстрировал.

Рони призналась, что все они — о том месте, откуда родом ее песни.

После того первого вечера она не переставала петь. Я был этому рад, а она, похоже, больше не возражала, что я ее слушаю. Язык я все еще не понимал, а Рони не рассказывала мне, что значат слова ее песен, но я начал воображать себе их смысл, основываясь на звучании. И еще на ее рассказах, которые я понимал. В основном это были истории о девочках, которые убивали троллей и людоедов, или бросали их в темницу навечно, или ненадолго бросали в темницу, после чего убивали. Сначала я их жалел, потому что тоже был узником и знал, каково им приходится, но потом понял, что каждый из них сотворил с девочками что-то ужасное, и поэтому, наверное, было к лучшему, что принцессы, крестьянки и юные воительницы первым делом отрубали чудовищам руки.

А потом, однажды вечером, когда небо было мягким и сиреневым, а у земли мерцали светлячки, Рони посмотрела на меня, склонив голову под странным углом.

— Это ведь был ты, да? — спросила она. — Те люди, в парке, зимой. Это ты с ними сделал?

Я ждал этого вопроса несколько недель.

— Я не хотел. Это получилось случайно.

— Три раза подряд получилось случайно? — Она рассмеялась так, как смеются, когда чему-то не верят, но, кажется, не рассердилась. Она не знала этих людей, и поэтому ей было все равно, что они лишились голов. — Как ты это сделал без бумаги?

Я спросил ее, знает ли она, как это — когда очень сильно хочешь что-то сделать, но не можешь, и тебе кажется, что ты вот-вот взорвешься. Ей даже вспоминать не пришлось. Так вот, без бумаги со мной было то же самое. Пока я не обратил внимание на изморозь, что покрывала выходившее на парк окно.

— Я только выглянул в окно и обвел их фигуры ногтем. — А потом провел тем же ногтем по их шеям. — Я ничего такого не хотел сделать. В первый раз я даже не знал, что так будет.

Рони озадаченно посмотрела на меня.

— Когда я спрашивала у тебя, как это работает, ты сказал, что для того, чтобы что-нибудь сделать, ты должен этого хотеть.

Да. Я так сказал. Так что, может быть, я злился на тех людей за то, что они могли гулять в снегопад, а мне приходилось сидеть взаперти. Может быть, я сделал это во второй раз, чтобы убедиться, что и правда виноват в первом случае. А в третий — может быть, просто потому что мог. Помнил я в основном то, как они падали — сначала одна их часть, а следом вторая — прямо в снег, не издав ни звука.

— И ты всегда будешь на это способен?

— Наверное, — сказал я. — Но однажды я подслушал, как родители говорили, что, возможно, я когда-нибудь это перерасту.

Рони кивнула, очень грустно, очень серьезно.

— Мне нужно подумать.

— Ты на меня сердишься?

Но она уже отошла от окна. Однако я услышал ее голос, и он подарил мне надежду:

— Я никогда никому не расскажу, если ты об этом.

Той ночью меня разбудил стук корзины о стекло. Я включил свет — единственный свет, горевший во всем мире, — и слез с кровати, чтобы посмотреть, что мне прислали. Это была фотография: Рони и два мальчика, один явно старше нее, а другой, кажется, помладше, а еще женщина и мужчина. Рони не улыбалась, по крайней мере не так, чтобы можно было увидеть ее зубы и понять, кривые они или нет, и я смутно припомнил, как это — вот так притворяться, что улыбаешься.

Ее шепот был словно туман, плывущий через пустоту между нашими комнатами.

— Если однажды кое-кто приедет, и я скажу тебе когда, а ты будешь знать, кто это, и увидишь его — ты сможешь с ним это сделать? — спросила она. — Этот фокус с головой?

Я потер глаза и еще раз посмотрел на фотографию.

— С кем?

Она издала какой-то звук, которого я никогда раньше не слышал.

— Не заставляй меня это говорить.

Чуть погодя я выключил свет, подумав, что так ей будет легче, прислушался к ее дыханию и придвинулся к окну в лунном свете, чтобы Рони поняла, что я буду стоять там столько, сколько потребуется.

— С тем, что в середине, — сказала она наконец.

В начале августа я услышал, как Рони плачет. Я и не знал, что с ней это бывает, она ведь казалась мне такой взрослой — ей же было двенадцать, а то и тринадцать, — и я думал, будто ничто больше не способно так ее расстроить.

Наверное, я с самого начала боялся, что это продлится всего одно лето, или один год — сколько угодно, только не вечность, — что это слишком хорошо, чтобы затянуться навсегда. У меня появился друг, и у нее тоже; насколько я знал, в мире нижних этажей никто об этом даже не подозревал, и нас это вполне устраивало. Но завтра она снова уедет. За ней приедут и заберут ее домой.

— Но ничего не изменится, — сказала она — Они говорят, что в этот раз все будет по-другому, но я знаю, что не будет.

Прошло очень много времени, прежде чем я понял, что именно она имела в виду. Тогда я знал только, что для нее это очень важно, важнее всего на свете.

— Ты можешь прийти сюда, — предложил я. — Я тебя спрячу.

Она рассмеялась сквозь слезы. Я так давно его не слышал, этот смех, говоривший: «Какой же ты дурачок».

— Думаешь, твои родители не заметят, как я там, внизу, ищу ключи?

— Я не про это. Просто перелезь ко мне. Так же, как мы передавали бумагу и все остальное.

— По веревке? Она меня не выдержит.

Но веревка могла ее выдержать. Я был в этом уверен. И рассказал Рони, как это можно сделать.

Я не хотел, чтобы она заплакала еще сильнее, но вышло именно так.

Остаток ночи я не спал и щипал себя каждый раз, когда меня начинало клонить в сон, на случай, если Рони передумает. Это было даже интересно, потому что у меня редко получалось поглядеть на рассвет, а теперь у меня был для этого повод, и очень важный.

— Ладно, — сказала она, когда небо начало окрашиваться розовым и оранжевым. — Кажется, я тебе доверяю.

Мы начали с ног.

Рисовал ли я когда-нибудь настолько осторожно? Никогда. Никогда в жизни.

Она привязала обе ноги к веревке за лодыжки, а я, перетащив их к себе, отвязал их и уложил на свою кровать, пальцами вверх, так, как они лежали бы, будь Рони здесь целиком; я и не знал, что на одном бедре у нее родинка размером с четвертак.

Теперь нам нужно было спланировать все очень тщательно, ведь после отделения первой руки Рони больше не смогла бы как следует затягивать узлы, поэтому ей пришлось привязывать все части своего тела к веревке заранее. Под конец она склонилась набок, уложила голову в корзину и стала ждать, когда я сделаю все остальное.

Уложив все ее куски на кровать, я вспомнил о своих ассистентах, своих людях-пауках, о том, какую радость мы дарили зрителям и как громко они нам аплодировали. Мне очень хотелось это попробовать, но Рони на такое не соглашалась, и ей это скорее всего не понравилось бы, а я видел, как нетерпеливо смотрит на меня с подушки ее голова.

Поэтому я просто собрал ее как положено.

— На что это похоже? — Мне очень хотелось узнать. — Тебе было больно?

— Не очень. — Она еще немного подумала. — Но холодно. Мне было холодно. — Рони оглядела мое обиталище — целый этаж, принадлежащий мне одному. — Здесь хорошо. Здесь очень, очень хорошо.

Мы обрезали веревку и втащили ее в комнату, а потом покромсали на мелкие кусочки, чтобы Рони больше никогда не пришлось по ней переправляться. Часть кусочков мы выбросили в окно — вниз, на землю, и наверх, на крышу, — а все остальное спрятали. Я знал, где спрятать что угодно.

Я знал, где спрятать Рони, когда мне принесли завтрак, и мы разделили его пополам, хотя для двоих он был слишком мал. Я знал, где спрятать ее, когда пришла учительница, чтобы Рони могла слушать так, чтобы не слышали ее. Я не знал только, где ее спрятать, если кто-то придет ее искать. А они придут, я был в этом уверен. Неважно, что дверь на мой этаж заперта на несколько замков. Они все равно придут. Потому что знают, что со мной что-то не так.