Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 52)
Я брел по платформе, стараясь не смотреть на жующих вокруг меня людей. Навстречу, горестно ссутулясь, высоко, по-журавлиному поднимая ноги, вышагивал осунувшийся, поблекший, побледневший и какой-то странно печальный Миша.
— Ну как? — тихим голосом, подозрительно, затравленно оглядываясь по сторонам, спросил он.
— Соблазнов много, — неопределенно ответил я, тоже заговорщически оглянувшись.
— Плохо, — признался он. — Очень есть хочется. Прямо не могу.
— Продай оптику, — сказал я.
— Да кому ее здесь продашь? — Он уныло покачал головой. — Ни одного знакомого человека на весь поезд.
— А ты не думай об еде. Вот я не думаю — и… хорошо. Все в порядке. — Мне стало жаль его. Он был на голову выше меня, как говорят — крупнее, и есть ему, естественно, тоже хотелось больше, чем мне. Каково же ему, бедняге, приходится, если я почти не в силах терпеть?
Мы постояли еще немного, потолковали о том, нельзя ли где-нибудь сварить мою навагу, пошарили по карманам, смутно надеясь, что у кого-нибудь завалялась трешка, а то и целых пять рублей, но ничего не обнаружили и побрели к своим вагонам. Благо уже дважды пробили в колокол.
А время шло. Стрелка часов завалила к полудню. Стало быть, наша берет! Нам остается голодать куда меньше суток.
Однако не рассказать ли мне своим спутникам, положив руку на душу, в какой переплет попали мы с Мишей на архангельском вокзале, не одолжить ли у них на пропитание десятку-другую рублей? Они бы, конечно, не отказали, эти симпатичные, веселые, добрые люди.
Но у меня не хватало духу. Умение просить — удел не каждого. И я продолжал кривляться. Я ввалился в купе этакой вальяжной, истомленной походкой и презрительно, сыто кривясь, небрежно проговорил:
— Ну и водка в здешнем буфете. Где ее только такую делают. Вроде касторки.
Мои спутники с участием смотрели на меня.
— Впрочем, солянка была неплоха, — продолжал я, забираясь на свою полку.
— Снова спать? — удивленно спросили у меня.
— Да, — беспечно воскликнул я, умащиваясь на полке.
— А быть может — в пулечку? — предложили мне снизу. — После обеда в самый раз.
Я вновь притворился спящим. Сколько я так притворялся, не помню, но только в долгом времени аль вскоре действительно сладко и блаженно заснул. И меня посетили обильные кулинарные сны. В этих снах я видел селедку по-русски, с горячей рассыпчатой картошкой, с холодным сливочным маслом. А потом я увидел пельмени. Пельмени предлагались мне на выбор — и с маслом, и со сметаной, но все это я решительнейшим образом отверг и решил есть их с уксусом, предварительно крепко поперчив.
Но как бывает во всех сновидениях, мне не удалось не только насытиться, по даже одного паршивого пельмешка проглотить. Я успел наколоть его на вилку, даже поднес ко рту, чувствуя обжигающий, взрывной жар сочного мяса и перца, как меня разбудили.
За окном догорала вечерняя заря. В купе уже было сумеречно, однако огня еще не зажигали. В дверях, заслонив своей длинной тощей фигурой весь проход, оперевшись руками в косяки, стоял Миша.
— Вот, проснулся, — сказал Миша. — Он лучше меня расскажет.
— О чем? — спросил я.
— А как мы с тобой ездили на Кубань.
Месяца три назад мы с ним были на Кубани, в Приморско-Ахтарской станице. Даже дальше — в колхозе "Красный боец", расположившемся тремя хуторами километрах в двадцати от станицы вдоль Бейсовского лимана.
Это был интересный колхоз. В начале 1946 года он справлял двадцатипятилетие своего славного существования. Вместе с ним праздновал двадцатипятилетие председательской деятельности и его организатор и бессменный руководитель депутат Верховного Совета СССР Петро Степанович Тамаровский. Юбилей задумано было отпраздновать торжественно. Решили созвать гостей из многих районов. На праздник в колхоз приедут из Краснодара и даже из Москвы. Маляры, нанятые в районном центре, старательно отделали под масляную краску правление колхоза и клуб.
Посетили этот колхоз и мы с Мишей. Конечно, это была срочная поездка, и в редакции, по обычаю, торопили, просто в шею гнали нас в эту командировку. Как всегда, в редакции что-то "горело", что-то "летело", заведующие отделами во главе с Алешей в панике и отчаянии хватались за головы, сотрудники меньше рангом словно угорелые носились по коридорам и этажам.
Мы познакомились с Петром Степановичем Тамаровским, кузнецом Глуховичем-старшим, вместе с которым, будучи бойцами Красной Армии, только отвоевавшись, они закладывали колхоз, парторгом Григорием Иваненковым, заместителем Петра Степановича Глуховичем-младшим, и они нам все как есть порассказали, и Мише было что фотографировать: и ровные, в садочках, улицы хуторов-бригад, и птичьи стада на ферме, и россыпи отборной пшеницы в колхозных закромах. Я не знаю, как там в "Красном бойце" сейчас, но даже в том, голодном 1946 году в правленческих амбарах лежали сотни чувалов с зерном, заработанным колхозниками, — некуда девать. Особенно понравился мне сам Петро Степанович, человек уже в годах, но крепкий, здоровый, с задубленным на жестких степных ветрах да под яростным степным солнцем крупным лицом. Говорил он не спеша, держался с достоинством, на людей поглядывал весело, доброжелательно, хотя и с этакой своеобразной хитрецой, присущей лишь русскому смекалистому мужику, который даже когда спит, и то всегда себе на уме. Под стать ему были и его ближайшие соратники — и кузнец, и заместитель, и парторг.
"Они накроют для гостей стол так, что доски будут трещать, — с восторгом писал я в репортаже о колхозе. На столе будет мед с колхозной пасеки, свое виноградное вино, фрукты из своего сада. Приколют крупных свиней, зарежут кур и баранов. Сядут гости за стол, поднимут стаканы, подивятся, спросят: кто же таких закусок наготовил — больно хороши! И тогда им укажут на лучших свинарок Корнееву и Буровинскую, на старого чабана Огненко, на доярку Нину Водолага, на птичниц, на садовода, на одногектарниц из бригады Михайловой…"
Мы и с этими людьми тоже познакомились, и они, как и председатель Петро Степанович, привели нас с Мишей в полнейший восторг, так душевно красивы, величавы и скромны все они были.
И вот о встрече-то с ними, о том, как они живут и работают, любят свой колхоз, начало которому было положено в те далекие двадцатые годы, когда пахать в степь выезжали с винтовками за спиной (кругом рыскали белогвардейские банды), обо всем этом мне и надо было рассказать своим спутникам по вагону, и пока я собирался с мыслями, они вместе с Мишей выжидательно, с любопытством смотрели на меня. Не знаю почему, быть может оттого, что я лежал на полке в теплом купе мягкого вагона и притом был дьявольски голоден, вероятно все-гаки поэтому, но меня помимо воли моей вдруг понесло совсем в другую сторону.
Свесив голову с полки, я стал рассказывать о том, как мы добирались от Краснодара до Приморско-Ахтарской. Стояла лунная, морозная ночь. Старенький пустой вагонишко кряхтел, трещал, вздрагивал от холода. Дрожали в этом еле освещенном тряском помещении и мы с Мишей. К полночи мы окончательно окоченели в своих фронтовых сапогах и довоенных потертых демисезонных пальтишках. Окоченев, мы стали двигаться, шарить по вагону, в надежде найти где-нибудь более или менее теплый уголок. И нашарили. Вдоль боковой стенки, чуть ли не под потолком, вдоль багажной полки тянулась теплая труба парового отопления. Ликованию нашему не было предела. Мы ловко, как обезьяны, забрались на полку и прижались спинами к трубе. Когда забрезжил рассвет, мы уже почувствовали спинами тепло парового отопления и даже начали было согреваться, как поезд резко стал тормозить, и вагонишко затрясло, будто малярика.
Первым полетел Миша. На узенькой багажной полке вообще было трудно удержаться, а когда вагонишко затрясся и запрыгал, мы, задремавшие было, вовсе лишились всякой опоры и как знаменитое ньютоновское яблоко ссыпались на пол, нисколько не ушиблись и, развеселившись, враз согрелись. А тут на остановке в вагон с гомоном, смехом, топотом ввалилась ватага бойких женщин, как скоро выяснилось, работниц Ахтарского рыбозавода, до Ахтарской оказалось езды всего два перегона и мы с Мишей обрадовались этому сообщению так, будто прибывали не в районный городок, а невесть куда.
…— Но все это, конечно, ерунда. Ну, позябли, свалились с полки, с кем не бывает, правда? — обратился я к своим архангельским спутникам. — А вот когда нам дали на обратную дорогу петуха…
В Приморско-Ахтарской нас определили на постой к Лебеденкам, к деду Павлу да тетке Ульяне.
Хатка у них была чистенькая, с маленькими веселыми окошками, крашеными полами, но промерзала к утру не хуже того задрипанного вагона. Впрочем, она согревалась очень стремительно всего от пары-тройки охапок соломы.
Дед Павел был тощенький, угрюменький, застенчивый, как говорят — пришибленный жизнью, годами. Впрочем, думается, его пришибло не столько этими двумя обстоятельствами, сколько непререкаемой властью супруги — толстой, громогласной тетки, с обвисшими пудовыми грудями.
— Та шо вы, скаженные! — поутру начинала она кричать истошным голосом во дворе на поросенка, козу и "курей". — Та тю на вас! Объилы нас с дидом дочиста!
— Анфиса Петровна, Анфиса Петровна! — минуту спустя уже сладким голосом кричала она своей соседке. — Чи не бачили вы, будуть нынче в райторге крупу отоварювать? Будуть? Ото я дывлюсь, куда то старая Гончариха чуть свит с сумкой подалась.