Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 4)
Рота капитана Терентьева подошла сюда в составе отдельного пулеметно-артиллерийского батальона позднее, когда все уже было сделано, отрыты свежие ходы сообщений и заминированы стыки.
Дивизия стояла на переднем крае двумя полками, занимая по фронту пятикилометровый участок. Этот участок и принял от нее пулеметно-артиллерийский батальон укрепрайона. Дивизия отошла в тыл для переформировки и пополнения, а батальон растянулся четырьмя ротами вдоль всего отведенного ему участка. Пристреляли пулеметы, поставили артиллерийские и минометные заградительные огни, выкатили сорокапятимиллиметровые пушки на более вероятные направления танковых атак и даже начали, не мешкая, по особой, только одним уркам (так повсюду на фронте звали укрепрайоновцев) присущей привычке, деловито и старательно, словно бобры, строить дзоты. Урки всюду любили устраиваться прочно, по-хозяйски.
Капитану Терентьеву в то время шел уже двадцать пятый год. Был он невысок, легок на ногу, худощав, в крови его бродила не то цыганская, не то татарская, не то чеченская кровь. По натуре это был ласковый, застенчивый парень. Но он постоянно стыдился этой своей застенчивости, считал ее большим недостатком и изо всех сил старался выглядеть грубым человеком, что, по его мнению, было больше к лицу настоящему солдату. Порою беспричинно раздражаясь, он кричал и ругался, но, как и все мягкие, добрые люди, быстро отходил и потом долго в душе мучился и каялся и готов был у всех просить прощения за свою вспыльчивость.
И еще Терентьев любил правду и считал своим святым долгом говорить людям то, что думает о них. Даже когда можно было бы и поступиться этой правдой, промолчать, чтобы пощадить человека, его самолюбие, или, как говорят, уважить его, поскольку многим от терентьевской правды бывало очень худо — так она была резка и откровенна. Но Терентьев делать этого не умел.
Посреди усадьбы стояли две походные одноконные кухни. В одной кухне было мясо с макаронами, в другой — чай. На пароконной повозке, стоявшей тут же, лежали, укрытые брезентом, буханки хлеба и стоял термос с водкой. Сытые, с толстыми ляжками и покатыми боками, лошади, понуря головы, додремывали этот ранний, чуть просветлевший на востоке час утра.
Ездовые, повара и каптенармус, сгрудившись возле повозки, курили, мелькая огоньками цигарок и о чем-то тихо, лениво переговариваясь. Увидев капитана, они спрятали цигарки в ладонях и вытянули руки по швам.
— Вольно, вольно, — поспешно сказал Терентьев нарочито недовольным голосом, хотя был давно сердечно привязан к этим пожилым, старательным людям, которые все без исключения годились ему в отцы.
— Курите, — помолчав, добавил он уже мягче и прошел к лошадям, впряженным в повозку, и сейчас же одна из них, дрогнув холкой, всхрапнув, потянулась к нему мордой и коснулась подставленной ладони теплыми шершавыми губами.
Терентьев погладил ее по храпу и, ласково, виновато приговаривая: "Да нету, нету у меня ничего", поправил челку второй, стоявшей через дышло и тоже потянувшейся к нему мордой, лошади.
Это была пара самых обыкновенных крестьянских неприхотливых и безотказных лошадей гнедой масти. Одна из них вдобавок плохо видела левым глазом. И тем не менее они считались самыми знаменитыми среди всех ротных лошадей, так как прошли в обозе всю войну. Как впрягли их во время формировки батальона в сорок первом году в одно дышло, так и не разлучались они ни разу, да так и не отходил от них им на шаг хозяин-ездовой, услужливый, расторопный солдат Рогожин, по гражданской профессии — продавец молочных и колбасных изделий, обучавшийся учтивости еще у купца Чичкина. Иного человека, веди он себя как Рогожин, все бы в один голос презрительно назвали подхалимом или еще как-нибудь почище. Но ни у кого не поворачивался язык сказать этакое про доброго, бескорыстного Рогожина, ежеминутно готового услужить всякому, начиная от своих собратьев по службе, таких же, как он, обозных, и кончая самим командиром роты, храбрым и удачливым капитаном Терентьевым.
Вот и сейчас, поспешно отделившись от товарищей, Рогожин уже стоит, чуть наклонившись вперед, старательно и неуклюже, совсем не по-строевому, прижав руки к бедрам, и с готовностью ждет, что скажет ему командир.
— Ну как, Рогожин, — говорит Терентьев, обходя лошадь и сильно, звучно шлепая ладонью по ее крупу, — отъелись наши рысаки? Ты гляди, не зад, а настоящая печь, выспаться можно.
— Так точно, — с удовольствием спешит отозваться Рогожин. — Откормили. Теперь, только прикажите, до самой Москвы без остановки докатим.
— Хочется домой-то?
— Очень, товарищ капитан. Даже не поверите, во сне начал видеть, как вхожу я в свою квартиру, а жена, и ребятишки, и теща — все встречают меня.
— Ну, ничего, потерпи. Теперь уж скоро, — обещает капитан. — "Москва… — мечтательно произносит он, — как много в этом звуке для сердца русского слилось!" А? Разве не так?
— Так, — вздохнув, говорит Рогожин.
Капитан знает, что у Рогожина четверо детей — и все девочки. Тем не менее он спрашивает:
— Значит, одних девок народил?
— Прямо горе, — конфузливо смеется Рогожин. — Теперь, как приеду, за мальчишку примусь.
Капитан тем временем нагибается, берет лошадь за ногу, чуть повыше копыта. Лошадь дергает ногой, командир говорит:
— Стой, стой, дурачок. — И, посмотрев подкову, выпрямившись, произносит: — Перековать бы не мешало.
— Совершенно справедливо, — соглашается Рогожин. — Особенно на передние.
Этот разговор доставляет обоим истинное удовольствие. Рогожину приятно, потому что сам командир интересуется его лошадьми и, по всему видать, удовлетворен тем, как он, Рогожин, содержит их; Терентьеву же все это приходится по душе потому, что он с детства любит лошадей, знает в них толк, готов с восторгом часами говорить о них, сам учился в кавалерийском училище, накануне войны блестяще окончил его, и теперь они с ездовым как единомышленники отлично понимают друг друга.
Пока они ведут этот значительный для них разговор, лихой ординарец командира Валерка Лопатин, чертом выскочивший из подвала, получает для офицеров мясо с макаронами, хлеб и водку. Сзади него с котелками в руках выстраиваются в очередь сладко зевающие спросонья телефонисты и разведчики.
Валерке Лопатину девятнадцать лет, воевать он начал в прошлом году, придя в батальон с пополнением. Валерка удивительно красив: мягкие русые волосы, черные широкие брови и большие серые глаза. В него влюблена ротный санинструктор Надя Веткина, влюблена так сильно и так откровенно, что про эту безответную любовь знает вся рота, и все сочувствуют бедной девушке. Знает и сам Валерка, но держится с Надей деспотически дерзко и самодовольно. А Надя безропотно переносит все его выходки. Когда, случается, кто-нибудь, проникнувшись жалостью к Наденьке, говорит Валерке: "Что же ты так неуважителен к ней, глянь, она вся высохла по тебе", Валерка, сплюнув сквозь зубы и состроив на мальчишеской, с мягким желтым пушком вместо усов над губой, физиономии презрительную гримасу, отвечает: "Нужна она мне, фронтовая. Они небось думают, что война им все спишет. Ничего не спишет. С них после войны спросится".
Но все, однако, понимают, что он говори? так не потому, что убежден в правоте своих слов, а лишь подражая своему наставнику, старшине Гриценко, который уж действительно от всего сердца убежден, что все фронтовички распутные бабы.
— Сколько баб пропадает, ай-яй-яй, — искренне сокрушается Гриценко. — Ну кто их после войны замуж возьмет? Кому будут они нужны, военные эти самые? Надька, к примеру, наша?
Впрочем, ни юный Валерка, ни умудренный житейским опытом старшина Гриценко не решались высказывать подобные соображения о фронтовых женщинах вообще и о Наденьке Веткиной в частности при командире. Им обоим было хорошо известно, что капитан Терентьев нетерпим к цинизму, пошлости, к грязным недомолвкам и столь же многозначительным жеребячьим ржа-ньям, то есть ко всему тому, что для людей, подобных старшине Гриценко, служит откровенной мерой их отношения к военной женщине.
Все это оскорбляет и злит Терентьева. Когда кто-либо высказывается при нем так, как умеет высказываться старшина Гриценко, он морщится, словно от зубной боли, и, по обыкновению не выдержав, негодующе блестя цыганскими глазами, говорит, что только мерзавцы могут так грязно отзываться о женщине, что эти люди прежде всего сами не уважают себя, что за душой у них нет ничего святого.
К маленькой, бесстрашной Наденьке Веткиной капитан Терентьев относится по-братски, с нежной, несколько снисходительной и покровительственной заботливостью. Он всякий раз беспокоится, когда она покидает КП, отправляясь в траншеи переднего края, хотя, по обычаю, и не показывает своих чувств.
Всем, однако, хорошо известно, что обидеть Надю капитан никому не позволит.
Володя Терентьев был женат. А женился он за две недели до начала войны, сразу же после выпуска из кавалерийского училища. В кармане его гимнастерки хранится фотография, на которой запечатлен юный командир с двумя кубиками в петлицах гимнастерки, в лихо сдвинутой набок кавалерийской фуражке. Он по поясу и плечам затянут ремнями, при кобуре, свистке, шашке и шпорах. Об руку с ним, победоносно вздернув остренький носик, стоит завитая барашком его жена Юля. Командир смотрит с фотографии, мужественно насупив брови, а жена его глядит на мир задорно и вызывающе, как бы говоря: полюбуйтесь, какой великий воин попал в мое полное, безоговорочное подчинение.