Борис Зубавин – От рассвета до полудня [повести и рассказы] (страница 10)
Но как же быть? Как поступить ему сейчас?
Ясно одно: он не может, не имеет права не выполнить приказ старшего начальника. Приказы не подлежат обсуждению. Следовательно, через сорок минут, нет, уже меньше — через тридцать четыре минуты, если ему суждено остаться за это время в живых, он обязан доложить майору Неверову, своему непосредственному начальнику, о том, что рота… Что — рота? Вступит на площадку Фридлянд? Но он не имеет права делать этого: вести людей на верную, бессмысленную смерть. Не имеет права и никогда этого не сделает, и приказ начальника не будет в таком случае для него оправданием. Он не поднимет роту и не поведет ее, совершенно не приспособленную к наступательному бою, на вражеские пулеметы, чтобы немцы делали с его ротой все, что им захочется. Но, таким образом, он не выполнит приказа старшего начальника. А за это его все равно ждет военно-полевой суд, разжалование в рядовые и отправка в штрафники. Кто-кто, а он-то прекрасно знает, что майор Неверов так и поступит: с тем же завидным спокойствием и хладнокровием, с каким не однажды представлял Володю к правительственным наградам, теперь, не колеблясь ни секунды, отдаст его под трибунал.
Но как же быть ему в таком случае? Скорее надо решать, Володя, скорее. Время бежит. Гляди, осталось всего тридцать минут. Ах, если бы ему сейчас дали хотя бы взвод автоматчиков! Как бы лихо они метнулись на вражеские окопы! Но что об этом думать. Нет у него автоматчиков. И негде взять. Надо позабыть про автоматчиков, выкинуть их из головы. Требуется выполнить приказ. Ты обязан его выполнить, а не можешь. Вот что сейчас главное — обязан, а не имеешь права.
В подвале было тихо. Все с тревогой и надеждой смотрели на Терентьева, который один должен был решить, как и что делать им. Ждали его последнего слова Симагин, Валерка, Надя, Навруцкий, командир батареи, командир взвода ПТР, военфельдшер, телефонисты, артиллерийские разведчики.
Но вот он наконец поднялся из-за стола. И сказал несколько устало, печально и в то же время очень решительно:
— Ладно. — И вздохнул. — Мы идем выполнять приказ, — тут помолчал, оглядел всех присутствующих, — вдвоем с Валеркой. Слушай внимательно, Симагин. Ты остаешься за меня. Если немцев там нет, если там наши, тебе об этом сообщит Валерка. Поднимай роту, как намечено. Понял?
— Есть, — сказал Симагин. — Сделаем.
— Ну, а если немцы там… — Терентьев опять помолчал, опять поглядел на всех отрешенным и усталым взглядом. — Доложишь о том, что я выполняю приказ. Одним словом, не поминайте лихом. Вот так. — Он одернул гимнастерку, расправил ее под ремнем, застегнул пуговку воротника и, уже обращаясь к ординарцу, сказал: — Забирай побольше гранат.
— Я сейчас, — засуетился побледневший ординарец.
— Не мельтеши ты, — сказал Терентьев, принимая от него автомат и засовывая в карманы брюк и вешая на поясной ремень гранаты. — Знатный будет кегельбан. Ты слышал такие стихи? Пошли.
Все поднялись следом за ними во двор, даже дежурный телефонист, и долго, в тягостном молчании смотрели вслед.
А на улице было солнечно, тихо, тепло и не слышалось никаких выстрелов — ни автоматных, ни пулеметных, ни орудийных, и стороннему человеку показалось бы, что ничего удивительного и трагичного нет в том, как скорым шагом уходят в сторону переднего края два человека с автоматами на плечах: командир роты и его ординарец. Ведь, по сути говоря, вот так уходили они отсюда на передний край за эти десять дней не один раз. Уходили и возвращались. И тем не менее в том, что они уходили сейчас, был уже совсем иной, чем обычно, тревожный и значительный смысл.
— Пошли, — неопределенно сказал Симагин.
Навруцкий снял очки и начал старательно протирать их полой гимнастерки. Он был сентиментален, этот добрый, доверчиво, без разбора льнувший ко всем людям парень. А Надя, отчаянно помотав головой, жалобно вскрикнув, закусив губу, убежала в подвал.
Теплый весенний денек разгорался и в том русском городке, который был расположен в лесной глухомани, и до него, даже в самые ненастные для нас дни, когда немцы стояли под Москвой, не долетало ни одного фашистского самолета. В этом городке некогда узнавал кавалерийскую науку стройный, чернобровый курсантик Володя Терентьев, а сейчас жила-поживала горячо им любимая супруга Юленька — курносая, бойкая дамочка.
Городок был старинный, с собором и купеческими лабазами на главной площади, улицы имел широкие, просторные, дома — почти сплошь деревянные — утопали в садах и палисадниках. Жили здесь степенно, неторопливо, любили по вечерам пить чай с черносливом и монпансье, а по воскресеньям — сидеть возле калиток на лавочках и обсуждать всякие происшествия.
В начале войны тишина городка была встревожена мобилизацией в армию, а позднее — приездом эвакуированных. Кроме того, две городские школы заняли под госпитали, а на окраине, в наспех сооруженных корпусах, разместился, задымил железными, на растяжках, трубами механосборочный завод. Он только назывался так, для конспирации, а на самом деле в его цехах создавались батальонные и полковые минометы, мины для них, противопехотные и противотанковые гранаты и еще кое-что посложнее.
Поселились временные жильцы — ленинградка с двумя ребятишками — и в доме Володиной жены. Юля, встретив будущих жильцов возле калитки, вдруг, подбо-ченясь, заартачилась: дом, мол, принадлежит фронтовикам, ее муж и отец воюют, она сама, в конце концов, сотрудник милиции, и никто не имеет права вселять в этот дом посторонних людей. Однако мать ее, тетка Дарья, так глянула на дочь, что Юля сразу прикусила язык. Ни слова ей не сказав, тетка Дарья взяла на одну руку худенькую испуганную девочку, тесно прижала ее к пышной груди; другой рукой подхватила увязанный ремнями чемодан и грузно поднялась на крыльцо, пинком распахнув дверь. Следом за ней вошла ленинградка, мальчик и после всех — злая, но молчаливая Юля.
Эвакуированные и теперь все еще жили у них, хотя блокаду с Ленинграда давно уже сняли и можно было бы свободно уезжать домой. Однако ленинградка не спешила возвращаться: ехать было некуда и не к кому. Жилище их разбомбили фашисты, а от главы семьи, фронтовика, не было ни слуху ни духу.
Жиличка, не в пример Юленьке, была сдержанна, малословна, работала на механосборочном, растила детей и терпеливо ждала вестей от мужа. Она исступленно не верила в то, что он убит, попал в плен или пропал без вести, просто думала, что никак не может их найти, и настойчиво писала запросы во все газеты, на радио, знакомым и в Бугуруслан.
У Юленьки был совсем другой — веселый характер. К тому же беспокоиться ей было нечего, Володя писал, как говорят, без устали, без передыху и все время объяснялся в любви.
Нынче было воскресенье, ни Юленька, ни ленинградка не работали и, попив чаю, вышли посидеть на лавочке. Юленька томилась и млела: весенние запахи возбуждающе действовали на нее. Глядя в голубое безоблачное небо, поправив на высокой, красивой шее газовую косынку, она задумчиво, нараспев сказала:
— Мне один майор из госпиталя предлагает с ним жить, — и смутно, загадочно улыбнулась. — Симпатичный такой дядечка, пожилой.
— Ну и что же ты? — спросила ленинградка.
— Не знаю. Еще не решила что. Как бы ты посоветовала мне?
— Я плохая тебе в этом советчица.
— Потому что бесчувственная. У тебя нет никакого чувства… Ведь весна, пойми, и проходят годы.
— У тебя муж. Он такие письма пишет тебе!
— Муж от меня никуда не уйдет. Он вот у меня где, — с этими словами Юленька показала ленинградке энергично сжатый кулачок. — А потом, еще война идет, и ничего не известно.
— Юлька, не бесись, — сказала тетка Дарья, стоявшая на крыльце и слушавшая весь этот разговор. — В кого ты такая взбалмошная да бесстыдная?
— В вас, — огрызнулась Юленька.
— Цыть! — закричала тетка Дарья. — Такого мужа, как Володя, на руках должна носить, а она вона что выдумала, бессовестница!
— Это он меня будет носить, учтите.
— Вот я напишу ему, чтоб знал, какая у него жена, — не унималась тетка Дарья.
— Не испугаете, он меня вон как любит. Вчера в письме так и выразился: слепну от любви к тебе и горю надеждой, что мы скоро увидимся.
— Вот я раскрою ему глаза!
— Не посмеете, мамочка, — засмеялась Юленька и, поднявшись, сладко потянувшись, зажмурилась. — Ах как хочется, чтобы кто-нибудь обнял покрепче, чтобы косточки хрустнули, — и пошла вдоль улицы.
А капитан Терентьев и рядовой Лопатин в это время пришли в первый взвод. Командир взвода лейтенант Краснов и еще четверо солдат были в траншее, остальные семеро спали в блиндаже после ночного дежурства. Об этом лейтенант Краснов с обычной своей добродушной улыбкой на таком румяном лице, что румянцу позавидовала бы любая красавица, и доложил капитану. Рядом с Красновым стоял увалень Ефимов. Он тоже приветливо ухмылялся.
— Как немец? — озабоченно спросил Терентьев, пройдя мимо них, не заметив их улыбок и выглянув из-за бруствера.
— А что ему, — пожал плечами Краснов. — Наши где-то застряли, сами видите, бой совсем захирел, а немец постреливает помаленьку. Очень редко. Как всегда. Вы все-таки поостерегайтесь, — добавил он, видя, что капитан чуть не по пояс высунулся из окопа.
Окоп был отрыт по гребню высотки. Перед яростно сощуренными глазами Терентьева открылся пологий спуск в лощину, такой же пологий подъем на другую высотку, где четко обозначился длинный коричневый бугор немецкого бруствера.