Борис Зайцев – Том 5. Жизнь Тургенева (страница 67)
Он и исполнил. А она откинулась, спрятала голову в подушку.
Вот и все. Так попрощались, так расстались. А потом темная ночь, кибитка, ухабы, запах влажного меха, в который кутался, может быть и слеза украдкой — впереди дальний, скучный путь под вековечный русский колокольчик. Ямщики, станции, вспухающие речки, сырые сугробы — начинается распутица.
Был ли он покоен? Чувствовал ли что-нибудь?
Возвратился в Петербург 10 марта. А 19-го посторонний человек сообщил ему, что в Дерпте накануне от родов скончалась Мария Андреевна Мойер. Ребенок родился мертвым.
Маша Протасова, «маткина-душка» его молодости, не была венчана ему церковью. Была, будто бы, для него «никем». Но в каком-то смысле соединена навечно. Когда Лаура умерла, Петрарка продолжал свое, только вместо «In vita di Madonna Laura»[67], сонеты стали называться «In morte di Madonna Laura»[68]. Жуковский просто замолчал. Зейдлиц считает, что с уходом Маши кончилась лирическая часть его писания.
Если это и сгущено, все-таки почти верно. За год до ее кончины написал он о Креузе. Как теперь «томил» по «утраченной» сердце, мы не знаем. Одиноких стонов его не слышно.
То, что до нас дошло, уже настоящий «Жуковский», непоко-лебленный, все принимающий и всегда светлый. «Друг милый, примем вместе Машину смерть как уверение Божие, что жизнь святыня». «Мысль о ней, полная ободрения для будущего, полная благодарности за прошлое, словом — религия!»
Он, разумеется, снова в Дерпте, тотчас туда кинулся. Неясно, попал ли на похороны: скорее — нет.
«Первый весенний вечер нынешнего года, прекрасный, тихий, провел я на ее гробе. В поле играл рог. Была тишина удивительная. И вид этого гроба не возбуждал никаких мрачных мыслей».
«В пятницу на Святой неделе… были на ее могиле». Стояли на коленях — мать, муж и дети, и все плакали. Под чистым небом пение: «Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» «Теперь знаю, что такое смерть, но бессмертие стало понятней. Жизнь — не для счастья: в этой мысли заключается великое утешение».
Три дня перед отъездом его провели на могиле — сажали деревья, цветы.
Новые судьбы
«Милый друг, Саша жива и даже не больна… мы вместе — это не утешение, но облегчение. Насчет ее здоровья будь спокоен, слезы лучше всякого рецепта. Но последнее сокровище ее жизни пропало. Этому ничто не пособит. Мы ни о чем не говорим, ни о чем не думаем, мы вместе плачем и все тут».
Так писал он Козлову вскоре после смерти Маши. Вскоре же написал стихотворение — как бы надгробный ей памятник:
Стихи будто оборваны. Не о чем больше говорить. Сидеть со Светланою, плакать.
Он и затаился. Продолжал быть Жуковским: все делал, исполнял, как полагается, в обществе даже бывал оживлен и шутлив. Внутренне же менялся. Как бы отходил от себя, Жуковского-поэта. Не знал еще, что предстоит, но чувствовал, что нечто уже и ушло.
Вернется ли, и когда? Неизвестно. Но пока что — молчание, тишина.
1823 год для него полусон и неяркость, как бы летейское бытие. Наезды в Дерпт, уроки русского языка в. кн. Елене Павловне. Это и некая промежуточность. Одно кончилось, другое не начиналось. Надо влачить дни, выжидая дальнейшего, в настоящем же продолжая обычное.
Чем он далее двигался в жизни, тем обычнее становилось для него за кого-нибудь хлопотать, кого-нибудь опекать: чуть не вторая профессия. Пушкин в 20-м году через него уже прошел (и не раз предстояло еще проходить). Теперь очередь была за Батюшковым.
С Батюшковым он дружил давно. Еще в 1812 году, в мае, описывал ему в стихах собственную усадебку, цветы перед домом, пруд, «швабского гуся» и купальню. Изящный, тонкий поэт был Батюшков. И как Жуковский предтеча: от него тоже взял каплю меда Пушкин.
В молодые свои годы Батюшков считался певцом счатья, вина, языческого благодушия, а кончил…
В 1818 году, при содействии Жуковского, получил назначение в Неаполь, в русское посольство — и уехал. В это время написал «Торквато Тассо» и уж мало радости звучало в пении его. (А истинный был певец, сдержанный, благородно-строгий.) Любил Италию, переводил Петрарку и казалось бы, в посольстве, с Неаполем, Везувием перед глазами, жить да благословлять Господа. Но его ел недуг — тяжелая душевная наследственность. Есть указания, что осложнилось это позже тем, что он узнал о заговоре декабристов. Муравьев, родственник его, будто бы и самого его завлекал в Союз. Батюшков не пошел, но нервно столь расстроился, что Жуковскому пришлось взяться за него всерьез.
В мае 1824 года он повез Батюшкова в Дерпт, к тамошним друзьям-врачам. Те посоветовали отправить его в Дрезден, в известную лечебницу Зонненштейна. Так и сделали. Все сделали наилучше, со вниманием и любовью, Батюшкова устроили, а судьба его оказалась — долгие годы неизлечимого безумия.
В Дерпте Жуковский жил могилою Маши (его «Алтарь»). Чугунный крест был им поставлен, с бронзовым по кресту барельефным Распятием. Что особенно Маша любила в Евангелии, то теперь осеняло ее — на плите вылито: «Да не смущается сердце ваше…» (Иоанн, 14, 1) и «Приидите ко Мне вси труждающиеся…» (Матф., 11, 28).
Тихо, покойно. Цветы, скромная ограда, скамейка. Кругом деревца. Рядом проезжая дорога, а за нею поле, простенькое русское (как и «русским» кладбище называлось), с жаворонками в майском небе, со светом и благоуханием весны. Это идет Жуковскому. Уезжая из Дерпта, когда экипаж проезжал мимо кладбища, он приказывал остановиться, выходил, кланялся могиле земно, ехал дальше.
На этот раз, отослав в Дрезден Батюшкова, так же поступил. В Петербург ехал навстречу новой своей судьбе.
Император Александр слабел. Странно и загадочно складывалась судьба этого человека. Победа над Наполеоном, безграничная мощь, слава, восторг России и Европы, небывалые лавры — и медленная, отравляющая горечь, разочарование во всем, мрак, отказ от сияющего прекраснодушия молодости. Слишком ли он много видел? Слишком ли познал изнанку человеческой души — собственной в том числе?
И все в нем противоречие: религия, тоска по запредельному, путешествие на Валаам и сырая репка смиренного схимонаха Николая, а рядом в «жизни, как она есть» Аракчеев с военными поселениями, шпицрутены, Магницкие, Фотии, отставка Голицына…
Сама религия не утешала, или утешала недостаточно. Дело шло к концу, он задыхался — не так легко быть одновременно и «обожаемым» и соучастником отцеубийства.
Осенью 1824 года он уехал на юг. 27 ноября в Петербург пришла весть о его кончине. Семья бурно переживала случившееся. Мария Федоровна лежала в обмороке, ученица Жуковского Александра Федоровна на коленях перед ней, в слезах («Maman, calmez-vous…»[69]), гигант-красавец, кому некогда представлял Уваров Жуковского у этой же императрицы — дрожащими губами присягал на кресте и Евангелии, а скончавшийся Император из своего Таганрога порождал таинственную легенду: вовсе он и не умер — старцем Федором Кузьмичом ушел в леса и скиты, разуверившись в земном.
Это земное перешло на могучие плечи Николая Павловича. Из всех трех братьев наименьше походил он на отца — ничто от искаженного лица Павла I ему не передано. Здоровье, сила, крепость, красота… Темперамент огромный, но и великая выдержка. Велика и сила глаз — прекрасных по рисунку, но иногда страшных. (Глаз этих все боялись впоследствии, от сановников до скромного Жуковского.)
Все сложилось как надо. Не наследник Константин оказался царем (ему-то в первую минуту и присягал в Дворцовой церкви Николай), а именно Николай: Константин в отказе упорствовал.
Ни тот, ни другой к царствованию подготовлены не были. Но Николай подходил к духу времени и обстоятельствам тогдашним: мощной фигурой своей что-то выражал.
К скипетру относился мистически. Приятие царства считал крестом, великим, но и тягостным. Долго убеждал Константина, но когда выхода не оказалось, непоколебимо принял власть.
С первого же дня путь его оказался грозным. Много спокойнее и проще было бы командовать, с титулом Великого Князя, каким-нибудь Гвардейским корпусом, чем 14 декабря отстаивать на Сенатской площади свой трон, жизнь — и свою, да и семьи. Все-таки, раз уж взялся, выполнил изо всех сил.
Николая I любить трудно. Не весьма его любили и при жизни, и по смерти. Но и нелюбившие не могли отрицать, что 14 декабря показал он себя властелином. Личным мужеством и таинственным ореолом власти действовал на толпу. Он — Власть. «Это царь!» Вожди мятежников могли быть и образованней его, и многое было правильно в том, чего они требовали, но у них не было ни одного «рокового» человека, Вождя. А Николай Вождем оказался. И победил.
День 14 декабря не легко ему дался. Еще менее легко ученице Жуковского, Александре Федоровне. До вечера не знала она, будет ли муж жив. Если же нет, то и собственная гибель и гибель детей были более чем возможны.
Муж на коне свое дело делал. Она во Дворце молилась — и на всю жизнь остался у ней на лице, памятью этих часов, нервный тик.