реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Зайцев – Том 5. Жизнь Тургенева (страница 16)

18

Белинский был отчасти «персонаж из Достоевского» (которого, конечно, никто тогда не знал). Но самый этот дух Виардо не любила.

По ее отъезде Тургенев перебрался в Париж.

Все складывалось особенным образом для него в эти годы. Они оказались расцветными, и события, внутренние и внешние, ткущие наши судьбы, слагались именно так, как нужно, чтобы выдвинуть, вознести. Не зря встретил он Виардо. Не зря уехал к ней за границу. Не зря попал там в нелегкое материальное положение. И не напрасно в Петербурге именно к 47-му году возник журнал «Современник» — его ведут Некрасов и Панаев, но в устройстве его самое близкое участие принял Тургенев. «Современник» издавался и ранее — принадлежал Плетневу. Но теперь новые люди приобрели его, и все пошло по-иному. Не только для художнической жизни самого Тургенева, но и вообще для русской литературы оказался нужен некий центр. Накопились силы — им надлежало выступить. Такие писатели, как Тургенев, Толстой, Островский, Некрасов, Гончаров, должны же появляться вместе — они и появились. У них и критик оказался собственный — Белинский, правда, скоро умерший, однако, он печатал много в «Современнике».

Для Тургенева этот журнал связан с блистательной страницей его художества — там стали появляться «Записки охотника». В первом же номере — «Хорь и Калиныч», доныне открывающий бесчисленные издания знаменитой книги. Рассказ вышел скромно, в отделе «Смеси»! И подзаголовок («Из записок охотника»), прибавил Панаев, редактор, «с целью расположить читателя к снисхождению». Успех «Хоря» оказался огромным. Приятели типа Белинского и Панаева прозрели, а Тургенев, ничего особенно не соображая, ничего сознательно не делая, на самом деле повернул на очень свежий путь, на путь нужный, важнейший: пора было дать просто, поэтично и любовно Россию. Россию барско-крестьянскую, орловскую, мценскую, с разными Бежиными лугами, певцами и Касьянами с Красивой Мечи. Изображалось тут и крепостное право. Но главное — любование нехитрыми (нередко обаятельными) народными русскими людьми, любование полями, лесами, зорями, лугами России. «Записки охотника» поэзия, а не политика. Пусть из поэзии делаются жизненные выводы, поэзия остается сама по себе, над всем. От крепостного права следа не осталось. Художество маленьких тургеневских очерков не потускнело.

Вот уж подлинно — из отдаления лучше он ощутил родину и посозерцал ее. За три года в Париже и Куртавенеле, под крылом Виардо, написал Тургенев пятую часть вообще всего своего творенья — а работал сорок лет!

Итак, Виардо уехала в турне по Германии — пела в Дрездене, Гамбурге, Берлине. Тургенев поселился близ Пале-Рояля (позже жил на углу rue de la Paix и бульваров, снимал комнату. Смотря по денежным своим делам — то в верхних этажах, то ниже.)

Одиноко и наполненно жил. Вставал рано, занимался до двух. Нередко отправлял в «Современник» объемистые пакеты.

То это «Малиновая вода», то «Бурмистр», «Льгов».

Но не только он пишет. Так как Виардо родом испанка, то безответный Луи Виардо переводит «Дон Кихота» на французский, а молодой Иван Тургенев изучает испанский. Учителя его звали сеньор Кастеляр. С этим Кастеляром работал он усердно, не хуже, чем некогда в Петербурге и Берлине. Зимой читал уже в подлиннике Кальдерона, «Поклонение Кресту». Особенно восхищала его «Жизнь есть сон».

Католицизм вполне, конечно, ему чужд. Но цельность, мощь его у Кальдерона поражали. Он завидовал этой цельности. «Величайший драматург из католиков, — отозвался о Кальдероне; — как Шекспир самый человечный, самый антихристианский драматург». Шекспира он любил, по Кальдерону тосковал. И даже не уединенно тосковал, а как представитель эпохи. Время свое ощущал «критическим», а не «органическим», и все более «отвращался» от него, находил в нем «мало прелести». Это говорилось и думалось чуть не сто лет назад!

«В переживаемое нами переходное время все художественные и литературные произведения представляют собою самое большее отдельные мнения, индивидуальные чувства, неясные и противоречивые размышления..; жизнь раздробилась; теперь нет более общего великого движения, за исключением, может быть, промышленности».

Так писал он Полине, певшей в Гамбурге, в одно из морозных парижских утр — 25 декабря. (На Рождество! И во всем длинном, важном письме нет ни слова о Рождестве — след безрадостного детства.)

За приведенными идут милые в старомодности своей строки: «А потому самые великие поэты нашего времени это, на мой взгляд, американцы, которые собираются прорыть Панамский перешеек и обсуждают вопрос о проведении электрического телеграфа через океан. А раз социальная революция совершится — да здравствует новая литература!»

И старомодно и современно. Бутончики его времен распустились на наших глазах.

В два часа отправлялся к maman, г-же Гарсиа (матери Полины). Там встречался с веселым Ситчесом (братом maman) и его женою — с ними пришлось ему позже жить вместе в Куртавенеле. В эти дневные посещения испанцев вновь упражнялся в благородном lingua castellana[6]. Потом шел гулять. Любил Тюильрийский сад. Любил веселых, скакавших там детей, зарумяненных морозцем, важных нянек, краснеющее сквозь каштаны закатное солнце, гладь и спокойствие вод в бассейнах, серую громаду дворца. «Все это очень нравится мне, успокаивает, освежает после работы целого утра. Там я мечтаю…»

В юго-западном углу Тюильри, недалеко от оранжереи и Площади Согласия, на террасе вдоль Сены стоит каменный лев — Бари. Он наступил на змею, жалящую его в лапу, исказился весь от боли, извивается, и не то он ее раздавит, не то сам погибнет, неизвестно. Тургенев очень любил этого льва. Каждый раз в саду заходил к нему. Ясно видишь его высокую фигуру, с палкой, вот прогуливается он в одиночестве по террасе — за рекой дымно розовеют облака, ползут по воде баржи. В вечереющем небе сквозь тонкие и голые ветви каштанов сухо, изящно вздымается купол со шпилем Инвалидов, темнеет благородный фасад Бурбонского дворца.

Он мог пройти вдоль Сены по террасе этой, до теперешнего avenue Paul Deroulede, и если бы это было на несколько лет позже, то на углу его увидел бы на постаментах двух небольших сфинксов. Туловища львиц, головы и груди женские. Хвосты свиты кольцами, загадочно могут они ими похлопывать, как бичами. Быть может, приостановился бы Иван Сергеевич Тургенев, призадумался бы. «Петушков» лежал у него в столе. Собственный сфинкс распевал за границей.

Тургенев был человек легкой эротической впечатлительности.

В отсутствии Виардо мог любезничать и с другими. Но главная дорога вела в Гамбург. Полиною был он одержим.

В синеющем вечернем Париже с первыми фонарями выходил из Тюильри аркадами на rue de Rivoli. Направлялся в свой «Пале-Рояль». Там при газовом рожке читал что-нибудь сногсшибательное в газете — вроде того, что собираются соединить телеграфом Европу с Америкой…

У Вефура обедал. Сейчас Вефур тихий, устарелый ресторан[7]с венецианскими зеркалами — такой же немодный, как и весь Пале-Рояль — меланхолически запущенные портики с магазинами орденских крестов, пустынность, дети, играющие среди небогатой зелени. При Тургеневе все это было оживленнее, но все же главная слава Пале-Рояля уже отошла. (Наши ветераны войн 1814–1815 годов, встречаясь с кем-нибудь, вернувшимся из Парижа, неизменно спрашивали: «А как поживает батюшка Пале-Рояль?»).

Вечерами Тургенев дома не сидел. Ходил с Анненковым в театр, иногда вновь отправлялся к maman Гарсиа. Случалось, что с Манюэлем «придумывал всякие шалости», смехотворные выдумки. Не знаю только, весело ли веселился. В нем не было истинного юмора — смех его не всегда смешон. Он любил острить, рассказывать анекдоты, вообще забавлять. Быть может, в более молодые годы — в Берлине, юношеском Спасском, Лесном, веселье его было здоровее. Но уже в Париже он производил иногда странное впечаление.

Когда приехала (несколько позже, в 1848 году), из Рима семья Тучковых, Анненков тотчас явился к ним (и тотчас, как ему полагалось, стал помощником, гидом и т. п.). Он привел и Тургенева. Тот стал бывать. Тут же, вблизи, жили Герцены — обе семьи дружили. Тургенев попал в огаревско-герценовскую среду, но пристроился более около женщин. Заходил к Огаревым часто. Там встречался с несколькими дамами и барышнями, — больше сидел и разговаривал с Н. А. Тучковой, молоденькой девушкой, ничем особенно не отличавшейся. По-видимому, он ей нравился. До известной границы — так как и впоследствии она его не возненавидела. Наверно, ей казалось, что и он к ней тяготеет… именно казалось! Но во всяком случае Тургенев читал стихи, рассказывал о писаниях своих, приносил даже духи «Гардени» — его любимый запах. И удивительно бывал он переменчив! То приходил очень веселый, то угрюмый, капризничал, иногда вдруг вовсе не желал разговаривать. И у Тучковой устраивал всякие «штуки»: просил позволения кричать петухом, влезал на подоконник и замечательно кукарекал. Наталия Герцен слегка сопротивлялась.

— Вы такие длинные, Тургенев, вы все тут переломаете, — говорила она, — да, пожалуй, и напугаете меня.

А он просил ее бархатную мантилью, драпировался в нее «очень странно» и начинал представление — изображал сумасшедшего. Всклокачивал себе волосы, закрывал ими лоб и даже верхнюю часть лица. Огромные серые его глаза сверкали, он изображал «страшный гнев» — все это делалось для того, чтобы кого-то позабавить (да и себя развлечь?). «Мы думали, что будет смешно, но было как-то очень тяжело».