Борис Соколов – Спасти князя Игоря (страница 12)
Выходит, тот мальчишка, о котором теперь я имел смутное представление, тут же позабыл все удовольствия сельской жизни, едва появилась мама: доверившись инстинкту, он выбрал одно-единственное, не заменимое ничем и заменяющее всё на свете.
И вот, оказывается, в связи с какими подробностями появился у меня велосипед. Раньше я вспоминал его как примету довоенного времени – и ошибался в этом. А впрочем, всё верно: война уже грохотала, но железный грохот ее еще не достигал маленькой комнаты, в которой я самозабвенно раскатывал на трех колесах.
Мама Таня вспоминала.
«Пришло время эвакуации. За нами прислали машину, никаких вещей брать с собой не разрешили, взяла только чемоданчик с Сережиной одежкой. На станции погрузили нас в товарный вагон-теплушку – посередине стояла железная печка. Вагон был с нарами и было очень много народу, нам место досталось возле дверей, ехали двое суток, двери открывать нельзя – сильно бомбило. На какой-то станции нас всех выселили из вагона, перевели в станционное помещение, накормили, дали хлеба – там мы пробыли сутки. Потом подали пассажирский состав и стали всех распределять по вагонам. Нам с Сережей повезло: попали в комсоставский и даже устроились у окна».
Как передать на человеческом языке тогдашние впечатления, которые входили в меня, как вода в песок, исчезая как будто бесследно и, кажется, не оформляясь не то что в понятия, но вообще – в какие бы то ни было слова? Ведь мир принимался лишь сердцем, чувствами… Значит, существует, как сказал поэт,
Необходимо, видно, смириться с тем, что на языке слов может явиться лишь бледное отражение пережитого.
Из долгого пути в Среднюю Азию, нескончаемого стука колес, рева паровозов, пересадок, сидения на перронах я запомнил немного.
«В комсоставском вагоне я познакомилась с Анной Петровной, она ехала с тремя дочками: Верой двенадцати, Надей девяти и Любой пяти лет. Ее муж, старший лейтенант, был на фронте. Ехали мы почти два месяца вместе, и за долгую дорогу я просто полюбила эту замечательную женщину, которая – сама-то с тремя детьми – и нас еще выручала из всяких бед. Никогда этого не забуду… Прибыли в Алма-Ату, там нас приняли, отправили в город Манкент, где и распределили по колхозам. Мы с Анной Петровной попали вместе в аул Кара-Булак. Там нас поселили у старика Бекбулата Исаева – у него был внук Абдунаби – ровесник Сережи. Сережа сразу с ним сошелся, подружился, хорошо научился разговаривать на их языке – потом даже стал у нас домашним переводчиком. На воинский учет мы стали еще в Манкенте и через месяц нас вызвали в военкомат. Анна Петровна получила деньги и карточки на хлеб, а мне ничего не выдали. Военком сказал мне: аттестовать ребенка не могут, так как на запрос о его матери пришел ответ, что сведения о ней отсутствуют. Уж не знаю, что было бы с нами, если бы не Анна Петровна… Пока я на работе, она вместе со своими детьми и кормила Сережу, и присматривала за ним. Когда она переехала на другую квартиру, нам стало труднее».
Тут следует сделать небольшое отступление.
И сам я, и предки мои родились в центральной части Европейской России, в степном краю между Хопром и Доном возле речки Карачан – той самой, в которой я купался. Название этого притока Хопра, как и многие другие в нашей области – следы давних нашествий кочевых племен с Востока. И теперь, переместившись в обратном направлении, по прихоти судьбы в лице распорядителя на эвакопункте в Манкенте мы и оказались в местечке с похожим тюркским именем – Кара-Булак. Восток приютил нас, беженцев с Запада. Теперь как раз с Запада шло нашествие и мы не знали, что творится на нашей земле. Мы ничего не знали об отце, где-то в огне войны затерялся след матери…
Прямоугольный глухой дворик, залитый ослепляющим горячим светом – я и сейчас, спустя десятилетия, хорошо вижу его: бело-стенные глинобитные мазанки, сараюхи по периметру, таратайка с уроненными на землю оглоблями, небольшой навес с жердями-подпорками и одна из дверей в нашу каморку, которую теперь, оглядываясь, я вижу пчелиной сотой – до того она была мала.
Молчаливый старик с морщинистым и темным, как брошенное возле стены конское седло, лицом смотрит на меня сощуренными глазами-щелками, показывает жестом, чтоб я подошел. Я подхожу – и моя ладошка скрывается в его узловатой и такой же темной, как лицо, прохладной руке.
Он ведет меня к себе – обедать. Зная, что хозяева наши едят руками, мама Таня снабдила меня деревянной ложкой – и напрасно… Едва все уселись на ковре вокруг большого черного котла, старик, не говоря ни слова, отобрал у меня ложку, спокойно переломил ее и отбросил обломки. Я удивился и не знал, что подумать, но, когда бабушка передо мной поставила миску и все принялись за еду, я понял, что надо подчиниться и есть, как все.
Очень скоро я крепко подружился не только с вертлявым, смуглым, черноглазым Абдунаби, но и с дедом. Бывало, я ходил за ним по пятам, мы разговаривали – наверно я мешал-таки ему во всяких домашних делах, но он никогда не гнал меня от себя. Я выучился новому языку и уже не только понимал, что мне говорили, но и сам мог объясниться. К своему внуку дед строже относился, чем ко мне, а вообще, несмотря на его некоторую угрюмость, доброта старика чувствовалась всеми – это свойство скрыть невозможно.
Под навесом дед стрижет нас, одного за другим, большими ножницами, какими стригут овец: совсем белые, выгоревшие на адовом солнце, пряди моих волос падают вниз на черные, как смола, кудри Абдунаби – потом мама, смешав, выметает их со двора…
Солнце клонится к закату, но еще горячи пески за нашей саклей, стоящей на краю аула. Знойный воздух дрожит над барханами, но всё же не так больно глазам и не так душно, как днем. В тени под стеной я играю дынными корками – других игрушек нет, но я счастлив: сегодня мне позволено играть на улице. Сидеть под замком надоело. Несколько дней кряду в доме никого не было: дед отсутствовал, Абдунаби и бабушка уехали в район, и мама, уходя на работу, запирала меня на замок на целый день. Взаперти время тянулось очень медленно, и я вслух рассказывал себе сказки, какие знал, а то и начинал придумывать новые или мечтать о том, как мама или дедушка возьмут меня с собой на целый день и я с утра до вечера буду с ними и увижу там много интересного – даже осликов и верблюдов.
А вчера, вернувшись с работы, мама не нашла меня в нашей маленькой комнате, где невозможно было спрятаться. В ужасе она кинулась искать меня во дворе, потом на улице, но меня нигде не было и никто меня не видел. Чуть ли не в обморочном состоянии, она воротилась, в слезах повалилась на сундук… и тут увидела меня – забравшегося в узкую щель меж сундуком и стеной и крепко спящего в неудобном положении.
На воздухе играть веселее. Каждая дынная корка – маленький кораблик, у меня их целая флотилия. И она плывет по песчаным волнам через все пустыни туда, где есть вода, много воды, где воздух свеж и прохладен, где есть деревья и зеленая трава, где поют птицы и летают стрекозы.
Время от времени я поглядываю на дорогу. Как только сядет солнце, приедут с работы мама и дедушка. Может, после ужина во дворе дед станет петь свои песни. Он хорошо их поет – кажется, песни уносятся прямо к звездам. Туго натянутой струной, вибрируя, звенит остывший воздух…
Плывут мои кораблики в далекую зеленую страну.
Играя, я потихоньку напеваю песню деда. Нечаянно сбиваюсь на русский и, позабыв о чахлой пустыне, об узких улочках аула, о сонных на жаре мазанках, пою о зеленых деревьях, склонившихся над речкой, о рыбешках, плавающих в прозрачной прохладной воде. Но русские слова не вяжутся у меня с заунывным мотивом. И тут меня одолевает видение – я даже об игре забываю…
Я поднимаюсь на ноги. Солнце уже коснулось края земли. И в той стороне всё небо в огне. Я слежу за солнцем, терпеливо жду, пока оно скроется. И вот язык огненного диска прощально сверкнул и спрятался за барханами. Быстро слабеет свет и в угасающем пламени зари, будто дырочки в другой мир, появляются первые бледные звезды.