Борис Штерн – Эфиоп, или Последний из КГБ (страница 114)
— Дался ему этот футбол! — с досадой сказал Акимушкин.
— Ничего, хорошо. Футбол — это воля к жизни.
— Ну, Сашко?… Вставай, поднимайся, рабочий народ! — сказала Люська.
Гайдамаку чуть опять не стошнило.
— В какой вы реальности, Командир? — спросил майор Нуразбеков.
— На взлет! — пробормотал Гайдамака.
— Вот это разговор! — воскликнул майор Нуразбеков. — Передать по селектору: «Командир приказал: на взлет!» Когда взлетаем, Командир?
— В 21:43, когда Луна взойдет над морем, — пробормотал Гайдамака, абсолютно не соображая, что он говорит.
— Наконец-то! — вскричал генерал Акимушкин. — Где Семэн и Мыкола?! Тащите Командира в люкс!
Гайдамака чувствовал, как его бережно вынимают из ванны, надевают на него теплый махровый халат и то ли ведут, то ли несут по коридору.
— Чому ты такый дурный? — слышал он голоса, как из другого мира.
— Тому що багато думаю.
— Отставить разговорчики! — приказал генерал Акимушкин. — Ну, Люсьена Михайловна, теперь все в ваших руках.
Гайдамаку ввели в комнату с двумя скособоченными окошками, земляным полом, с ободранными обоями на стенах и уложили на дореволюционный кожаный диван с зеркальными прибамбасами. Он уставился на фотографии императрицы Марии Федоровны и Победоносцева.
— Опять потерял реальность… — сказал Нуразбеков.
— А теперь: пошли все вон! — приказала Люська.
И все, кроме Люськи, на цыпочках вышли из комнаты.
— Это ты, Люська? — неуверенно спросил Гайдамака.
— Садись, Командир, — сказала Люська.
— Мы где, Люська? В Севастополе, что ли?
— Садись. Снимай халат. Снимай, снимай. Потом ложись. Полежим. Поспишь. Потом поднимемся. Лететь надо.
Гайдамака сел, вылез из халата, опять лег. Люська перевернулась у него перед глазами, платье сползло с нее, как на американской авторучке, и ему открылся вид на Мадрид — она осталась в чем мать родила со всеми своими обнаженными украшениями.
— Ты что, командир, меня не помнишь? — спросила Люська, впиваясь коготками в его интимные подробности.
Гайдамака вздрогнул.
Он вспомнил Люську. «Траханьки», — говаривал Гайдамака в реальности (ОСЕФ) А. В той реальности он любил это дело, но велосипед — как конь, как женщина, как водка, как всякое серьезное дело — требовал полной отдачи, надо было выбирать: траханьки, водку или велосипед, а Гайдамака уже не тянул сразу на столько фронтов, завалы лбом об асфальт давали о себе знать. Он вспомнил, как Люська его спасла. Однажды ночью остановилось сердце. Он уже лежал бездыханный. Люська выбежала на балкон и вызвала без телефона «скорую помощь» — кричала на весь Гуляй-град: «Горим! Пожар!» Пожарники приехали минут через пять, на удивление трезвые, узнали Гайдамаку и спасли — сделали искусственное дыхание и (главное) налили сто пятьдесят.
— Помню. Вспоминаю… — сказал Гайдамака, напрягаясь всеми фибрами, чтобы помочь Люське.
— Не напрягайся, лежи спокойно. Все у тебя получится, уже получается. Смотри, какой красавец! А себя ты помнишь, Командир?
— Плохо помню, — пробормотал он.
— Провалы в памяти? Черные дыры?
— Да. Пил по-черному.
— Не вспоминай, лежи спокойно. Сейчас он за тебя все вспомнит, у него своя голова есть.
Люська гуляла коготками снизу-доверху, сверху-донизу по гайдамакиному громоотводу, заряжая его энергией {автор напоминает, что намерен оставаться в рамках приличия даже в самых пикантных ситуациях}, и он уже поднимался — поднимался слабо, мучительно, как утром в понедельник поднимается перепивший в праздники уважающий себя работник, которому пора на работу, которому сегодня обязательно надо быть на работе. Главное — не валяться, не разлагаться, а встать! И работать! Вставай, поднимайся, рабочий народ! Подъем! Мотор… Мотор работает. Тяга нормальная. Вставай!.. Встает!
Пошел, пошел…
Как вдруг по селектору раздался голос Акимушкина:
«Ну зачем вы такие методы применяете?»
Голос Нуразбекова ответил:
«Это кто меня спрашивает?! Это вы меня спрашиваете?! Вы же сами говорили, что этого африканского слона завалить надо! Доктор приписал, Владимир Апполинариевич: острые ощущения!»
«Да, я несу ответственность. Но зачем же его так спаивать?» «Да мало влили еще! Мало! Я же вам заказал молдавский коньяк! А вы — благородные напитки! У меня язык опух, я весь день — ля-ля и анекдоты рассказываю! У меня руки чесались дать ему в морду! Или член в дверях прищемить. Сразу бы вспомнил, в какой реальности находится!» «Экий вы садист…»
— Вот, сволочи, убить вас веником, не дают спокойно работать, — сказала возбужденная Люська, отрываясь от дела. — Эй там, заткнитесь! Отключите селектор. У него опять все опустилось. И телекамеры выключите, что за охота сексуальные сцены подсматривать? Что, слюни текут? Козлы! Я так не могу работать!
— Извините, Люсьена Михайловна. Работайте спокойно, — последовал ответ, и все отключились.
У Гайдамаки же опять все опустилось.
ГЛАВА 10.
ЭПИЛОГ
Эта биография Чехова, написанная С. Моэмом, является хроникой блистательных чеховских побед — вопреки бедности, обременительным обязанностям, мрачной среде и слабому здоровью. Антон был третьим сыном в семье. Его отец, Павел Егорович, человек необразованный и глупый, был жесток и глубоко религиозен. [Необъективная оценка Моэма, другие биографы не столь категоричны.] Чехов вспоминал, что в пятилетнем возрасте отец приступил к его обучению — сек, бил, драл за уши. Ребенок просыпался с мыслью: будут ли его и сегодня бить? Игры и забавы запрещались. Полагалось ходить в церковь два раза в день, дома читать псалмы. С восьми лет Антон служил в отцовской лавке с вывеской: «ЧАЙ, САХАРЪ, КОФЕ, МЫЛО, КОЛБАСА И ДРУГИЕ КОЛОНИАЛЬНЫЕ ТОВАРЫ». Под этим названием лавка и вошла в русскую литературу в одном из его рассказов. Она открывалась в пять утра, даже зимой. Антон работал мальчиком на побегушках в холодной лавке, здоровье его страдало. Когда он поступил в гимназию, заниматься приходилось только до обеда, а потом до позднего вечера он опять сидел в лавке. Неудивительно, что в младших классах Антон дважды оставался на второй год. Одноклассникам он не очень запомнился. Так о нем и писали: никакими особенными способностями не отличался. По-русски это называется «ни то, ни се».
Когда Антону исполнилось шестнадцать лет, его отец обанкротился и, опасаясь долговой тюрьмы, бежал в Москву, где два старших сына, Александр и Николай, уже учились в университете. Антона оставили одного в Таганроге — кончать гимназию. Он вздохнул свободно и «вдруг» обнаружил такое прилежание по всем предметам, что стал получать пятерки по ненавистному ему греческому языку и даже давать уроки отстающим ученикам, чтобы содержать себя. «Разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная».
Через три года, получив аттестат зрелости и ежемесячную стипендию в 25 рублей, Антон перебирается к родителям в Москву и поступает на медицинский факультет. В то время Чехов — долговязый юноша чуть ли не двух метров ростом, у него круглое лицо, светло-каштановые волосы, карие глаза и твердо очерченные губы. Неприятным сюрпризом для Антона явилось то, что он, оказывается, говорил на «суржике» [южнорусский диалект с сильным влиянием мягкого украинского языка, —
Семья Чеховых жила в трущобном квартале, где располагались публичные дома (что-то вроде нашего лондонского Ист-Энда). Отец нигде не работал — не мог устроиться, старшие братья учились, перебивались случайными заработками и любили покутить в дешевых кабаках. Антону пришлось взвалить на себя обязанности главы семьи. Он привел двух знакомых студентов — они стали жить и кормиться у его родителей. Вскоре переехали на другую квартиру, попросторней, но на той же грязной улице. Отец наконец-то устроился приказчиком на складе, обязан был там ночевать и приходил домой только по воскресеньям, так что на какое-то время семья избавилась от этого деспотичного человека, с которым так трудно было жить.
Антон любил рассказывать смешные истории, слушатели покатывались со смеху. Он слышал, что журналы неплохо платят, написал рассказ «Письмо к ученому соседу» и отослал в журнал «Стрекоза». Однажды купил очередной номер и увидел рассказ напечатанным. Гонорар составил 7 рублей 45 копеек. Неплохо. Чехов стал слать в «Стрекозу» по рассказу в неделю, некоторые принимались, но другие возвращались с комментариями, вроде: «Не начав писать, уже исписались». Литературные нравы в те времена были не лучше современных. Чехов не очень-то обижался, а отвергнутые рассказы пристраивал в московские газеты, хотя там платили еще меньше — авторы должны были дожидаться, пока мальчишки-газетчики принесут с улицы копеечную выручку.
Первым, кто хоть как-то помог Чехову войти в литературу, был издатель с легкомысленной фамилией Лейкин. Он и сам писал юморески, написал их тысячи, ни одна не осталась в литературе. Через много лет Лейкин, накачиваясь водкой в литературных салонах, бил себя в грудь и гордо кричал: «Это Я сделал Чехова!» Над ним посмеивались, но понимали, что в чем-то старик прав. В ранних рассказах Чехова чувствовался «свежак», как говорил Лейкин. Он подрядил Чехова поставлять в свой журнал «Осколки» еженедельно по рассказу в сто строк и строго следил, чтобы не было ни одной лишней строки. Получилась полезная школа для молодого писателя, потому что волей-неволей приходилось вкладывать необходимое содержание в небольшой объем. «Краткость — сестра таланта», — говорил Лейкин, хотя эта фраза по традиции приписывается Чехову.