Борис Шергин – Северное сердце (страница 6)
Рассказы свои Пафнутий Осипович начинал прибауткой: «С вóрона не спою, а с чижа споется». И закончит: «Некому петь, что не курам, некому говорить, что не нам».
Я охоч был слушать Пафнутия Осиповича и складное, красовитое его слово нескладно потом пересказывал.
Город не однажды горел.
В запрошедшие годы уехали горожане к празднику на Кег-остров, что против Города. И в Городе случилась беда. Занялся пожар, ветер с огнем пошел улицами от реки до мхов. Переменилось гулянье в плач, смех в слезы. И не раз Город гарывал. Страшный пожар случился в девятьсот девятом году. Новопостроенные после пожаров дома сразу видать. И цветом и фасоном непохожи на прежние. Старые дома очень велики, широки и высоки, из толстых бревен, окна коротки. Новые дома – легонькие, похожи на дачные, с балкончиками, окна широки – простенков не слышно.
О приходе иностранных судов.
Как заморских городов пароходы придут и у городских пристаней станут, горожане по вечерам, нарядившись, ходят смотреть, какой земли корабль прибежал, и какого города люди, и с какими товарами. Ребятишек иностранцы угощают корабельными сухарями – «бишками». Архангельский народ, поморы и двиняне, сами за границей зачастую бывают и у себя постоянно иностранцев видят. Так что могут спросить и ответить на любом языке. Когда кептен уволит команду на берег, матросы и штурманы пойдут по угорам и улицам гулять и смотреть. Все сличные молодцы, по-своему одеты. Любо поглядеть! Гулящие пригороды тоже, бывало, промышляли по своей вере. Там:
«Гости позваны, и постели постланы».
В праздники «улиминóваны» корабли и пароходы на Двине и упестрены цветными ветренницами-фрагами. С кораблей и с Города на ответ стреляют из пушек.
Из года в год были у горожан одни и те же гулянья. В мае ездили гулять на Вознесенский остров. Прежде этим местом шла Двина, потом переменилась – легла на другую постель. Но оставила память – озерки-невелички. Как зеркальцами обложились вознесенские деревеньки.
Здесь у Вознесенья на могилах ставят резные столбы ростом с человека. На лбу или на поясе вырезан родовой знак, как бы герб крестьянина.. У нас каждая крестьянская семья знает свой знак – тамгу, или клеймо, и вырезают его или выжигают на разных крупных вещах деревенского обихода, карбасах, санях, жердях, бочках, топорах.
В июле всем городом, кроме грудных младенцев да стогодовалых стариков, ездили на Кег-остров. Он далеко теперь от города, разделен речною шириной, а когда-то, в чудские времена, из Города на Кег кольцо перебрасывали. У Двины прежде чудь жила. О ней память и сказки по нашим рекам.
В русских деревнях попадаются семьи черноволосые и смугловатые. Мы считаем их чудской породой. Мы-то, новгородцы, беловолосые, русоволосые.
Как поспеют ягоды, ездили в Лявлю, выше Города по Двине. Лявля – место красивое, высокое. В долине ручей гремит, а на горах шумит темный ельник. В лявленских деревнях пекут «тетерки» белого теста. Во весь лист запекают как бы птицу тетеру, и на ней посажены из теста же маленькие птички – тетерины дети. Глазки – из коринки или из изюму. Бывало, ребячьим делом, любуюсь, как стряпают эти тетерки, сам возьму теста, ничего не сотворю, только теста перемажу. Лапы-то ведь у ребят как у трубочистов.
Детство в Архангельске[10]
Мама была родом из Соломбалы. У деда Ивана Михайловича шили паруса на корабельные верфи. В мастерскую захаживали моряки. Здесь увидал молоденькую Анну Ивановну бравый мурманский штурман, будущий мой отец. Поговорить, даже познакомиться было нéкак. Молоденькая Ивановна не любила ни в гости, ни на гулянья. В будни посиживала за работой, в праздники – с толстой поморской книгой у того же окна.
Насколько Аннушка была домоседлива и скромна, настолько замужняя ее сестра – модница и любительница ходить по гостям. Возвратясь однажды с вечера, рассказывает:
– Лансье сегодня танцевала с некоторым мурманским штурманом. Борода русая, круговая, волосы на прямой пробор. Щеголь…
– Машка, ты это к чему?
– К тому, что он каждое слово Анной Ивановной закроет…
– Я вот скажу отцу, посадит он тебя парусину дратвой штопать… В другой раз не придешь ко мне с такими разговорами.
Вскорости деда навестил знакомый капитан, зашел проститься к дочери хозяина и подал ей конверт.
– Дозвольте по секрету, Анна Ивановна: изображенное в конверте лицо, приятель мой, мурманский штурман, уходит на днях в опасное плавание и…
Молоденькая Ивановна вспыхнула и бросила конверт на пол.
– Никакими секретами, никакими конвертами не интересуюсь…
Капитан сконфузился и убежал. Разгневанная Ивановна швырнула было пакет ему вслед, потом вынула фотографию, поставила перед собою на стол и до вечера смотрела и шила, смотрела и думала.
Прошло лето, кончалась навигация. По случаю праздничного дня дедушка с дочкой сидели за чтением. В палисаднике под окном скрипнула калитка, кто-то вошел.
Молоденькая Ивановна взглянула да и замерла. И вошедший – тот самый мурманский штурман – приподнял фуражку и очей с девицы не сводит…
Но и дед не слепой, приоткрыл раму:
– Что ходите тут?
– Малину беру…
А уж о Покрове… Снег идет.
Старик к дочери:
– Аннушка, что плачешь?
– Ох, зачем я посмотрела!..
– Аннушка, люди-то говорят – ты надобна ему…
Вот дед с мурманским штурманом домами познакомились. Штурман стал с визитами ходить. Однажды застал Анну Ивановну одну. Поглядели «лица» – миньятюры «Винограда российского», писанного некогда в Выгореции… Помолчали, гость вздохнул:
– Вы все с книгой, Анна Ивановна… Вероятно, замуж не собираетесь?..
– Ни за царя, ни за князя не пойду!
Гость упавшим голосом:
– Аннушка, а за меня пошла бы?
Она шепотом:
– За тебя нельзя отказаться…
В Архангельском городе было у отца домишко подле Немецкой слободы, близко реки.
Комнатки в доме были маленькие, низенькие, будто каютки: окошечки коротенькие, полы желтенькие, столы, двери расписаны травами. По наблюдникам синяя норвежская посуда. По стенам на полочках корабельные модели оснащены. С потолков птички растопорщились деревянные – отцово же мастерство.
Первые года замужества мама от отца не отставала, с ним в море ходила, потом хозяйство стало дома задерживать и дети.
У нас в Архангельске до году ребят на карточку не снимали, даже срисовывать не давали, и пуще всего зеркала младенцу не показывали. Потому, верно, я себя до году и не помню. А годовалого меня увековечили. Такое чудышко толстоголовое в альбоме сидит, вроде гири на прилавке.
Я у матери на коленях любил засыпать. Она поет:
Мама на народе не пела песен, а дома или куда в лодке одна поедет – все поет.
Годов-то трех сыплю, бывало, по двору. Запнусь и ляпнусь в песок. Встану, осмотрюсь… Если кто видит, рев подыму на всю улицу: пусть знают, что человек страдает. А если нет никого, молча домой уберусь.
Отец у меня всю навигацию в море ходил. Радуемся, когда дома. Сестренка к отцу спрячется под пиджак, кричит:
– Вот, мамушка, у тебя и нету деушки, я ведь папина!
– Ну дак что, я тебе и платьев шить не буду.
– Я сама нашью, модных.