Борис Руденко – Антология советского детектива-27. Компиляция. Книги 1-18 (страница 123)
Неожиданно пришел Шарнгорст и уселся на стуле так, чтобы хорошо видеть мое лицо.
— Я догадываюсь, что Люба кое-что вам рассказала. По отношению к вам, военнопленному, я обязан был этому воспрепятствовать. Вы согласны со мной, Константин Иванович?
Я кивнул. Говорить было трудно, да и не хотелось.
— Отвечаю на ваши вопросы, — продолжал Шарнгорст. — Шаповалов приземлился недалеко от города, на попутной машине добрался до него, сделал заявление в гестапо, в допросе я участвовал лично. Меня интересуют молодые русские, меня интересуют разведчики, я очень хотел разобраться в их психологии, понять ее. Поведением Шаповалова управлял страх. Я подумал: как же этого не заметили готовившие его к работе в нашем тылу? Потом я пришел к выводу, что перейти на нашу сторону он решил за некоторое время до десантирования. Это помогло ему маскировать свой страх и держаться среди вас более или менее уверенно. Ведь он неплохо держался последнее время?
Я кивнул головой.
— Продолжаю, я знаю немного эту породу людей. Страх побудил Шаповалова стать предателем. Но, убежден, предательство совершают не только от страха. Вирус предательства находится в крови. Я представляю себе картину: десантирование у вас прошло успешно, Шаповалов никого не предал, вы все вместе дружно воюете с врагом. Но вдруг создается обстановка, чреватая для Шаповалова опасностью, или же она сулит ему какие-то особенные перспективы, — щелк, вирус срабатывает! Шаповалов уже функционирует в качестве предателя!
Вы пристрелили его как собаку. Я убежден, что вы почувствовали его предателем за миг до того, как Тамара крикнула: «Шаповалов предатель, падла!» Не так ли? Я уверен, что и у себя вы не испытывали к нему особой симпатии. Это потому, Константин Иванович, что морально-этические потенциалы у него и у вас имеют разные знаки, как в электричестве плюс и минус…
Он вас также недолюбливал.
Кстати, характеризуя вас и Тамару Румянцеву, он назвал ее фанатичкой, оголтелой, а вас интеллигентным пай-мальчиком, уверял, что вы расскажете все на первом же допросе.
О Тамаре Румянцевой. Она сейчас в комендатуре. Ее допросы — пустая формальность, так как все принадлежащие вам вещи нами найдены, а явки, пароли, задания — все это рассказал Шаповалов. Я слежу за судьбой Тамары, и у меня есть договоренность, что никаких негуманных приемов допроса в отношении ее применяться не будет. Ее судьба в будущем? Ближайшем, конечно? В течение месяца будет закончено следствие, и она будет направлена на работы. Здесь или в Германии, как решат. Вообще-то мы расстреливаем таких, но здесь случай особый… И последнее: радиоигру с использованием Тамары мы не ведем! Помешала досадная случайность. Отдыхайте, лечитесь, набирайтесь сил!
Шарнгорст улыбаясь распрощался и ушел. Не мог я не верить этому полковнику. «Но зачем он так, зачем…» — думал я. Передо мной всплывало лицо Шаповалова, его тонкие губы, он их то сжимал, то распускал в улыбке. А всегда внимательный, глубокий взгляд шаповаловских карих глаз? Этот взгляд казался мне доброжелательным, а теперь я думал, что он был настороженным, поэтому и губы не успевали растягиваться в добродушной улыбке.
И все-таки трудно было поверить, что еще в школе Шаповалов замыслил перейти на сторону врага.
В отношении Тамары, даже если бы этого и не сказал Шарнгорст, я был уверен: на такого человека можно положиться. Когда, в бесконечные больничные дни и ночи, я вспоминал о ней, меня мучила всегда одна и та же картина: кто-то из врагов грубо и цинично домогается ее физической близости. Делалось невероятно больно — и я старался переключить мысли на другое.
Думал я и о старике, убитом Шаповаловым. Кто он был, этот старик? Как вышла на него наша разведка? Может быть, участник гражданской войны, быть может, разведчик тех времен? Как разведчик, — а ведь я, может быть без достаточных оснований для этого, считал себя таковым, — я упрекал себя в том, что не понял предостерегающего поведения старика и влез вместе с Тамарой в мышеловку. С другой стороны, за спиной старика стоял Шаповалов. Он произнес отзыв к паролю — ну как мы могли ему не верить, командиру нашему?
Так и текли мои госпитальные дни и ночи. Мысли, размышления, Люба и ее разговоры, Шарнгорст и его разговоры — или ежедневно, или через день — и, главное, мысли о будущем: что делать?
Много сил отнимало лечение: перевязки, неприятные процедуры. Из-за перелома челюсти, разрыва лицевых мышц, отсутствия пяти зубов я, по сути дела, снова учился говорить. А потом, когда я уже ходил и поправлялся, Шарнгорст несколько раз возил меня в город к зубному врачу, и мне вставили великолепные стальные зубы.
Стоит упомянуть и еще об одном обстоятельстве: я влюбился в Любу и мучился тем, что у немцев страдает Тамара, хотя Любу я любил и ласкал — только в мечтах: отношения у нас были просто дружеские.
Через месяц Шарнгорст сказал, что Тамару перевели в какую-то рабочую команду на дорожное строительство. А еще через месяц, что она убежала. «Видимо, к партизанам», — спокойно добавил Шарнгорст.
Когда же я почти совсем поправился, мог ходить, сидеть, даже немного, хотя и косноязычно, разговаривать, Шарнгорст однажды во время завтрака сказал, что вечером хотел бы со мной поговорить. Я давно ждал такого разговора, бесконечно боялся его и вместе с тем совершенно не представлял себе его содержания.
Боялся потому, что создалась двусмысленность: Шарнгорст хорошо ко мне относился, следил за лечением. Может быть, думал я, даже помог Тамаре бежать к партизанам; поскольку я молчаливо принимал эти знаки внимания к себе, они меня также к чему-то обязывали; с другой стороны — если Шарнгорст ожидает каких-то ответных действий с моей стороны, то ведь они будут на пользу врагу и во вред моей стране. Вот в этом и заключался мой страх. И еще в том, что, когда я откажусь от какого-то предложения Шарнгорста (а я ждал его сегодня), сразу же изменятся те необыкновенно хорошие условия жизни, в которых я находился.
Люба, сноровистая, быстрая, все умеющая, забегала время от времени в мою комнату, с пониманием поглядывала на меня, но лишь однажды почему-то сказала:
— Весна скоро! Чуешь, как день прибавился? Да и ты уже здоровый!
Я стал размышлять, что могут означать ее слова, и понял, что настает время, когда следует думать о побеге.
Часов в семь, после ужина, пришел Шарнгорст. Он справился о здоровье, уселся на стуле в свободной позе и, ободряюще улыбнувшись, начал:
— Я хотел бы, Константин Иванович, задать вам несколько вопросов. Вы вольны отвечать на них или нет, но я просил бы ответить, так как военной тайны ваши ответы содержать не будут, а мне они важны. Я буду спрашивать вас мало, так как говорить вам тяжело. Потом буду говорить я.
Я кивнул.
— Итак, Константин Иванович, где вы родились, в какой семье, где учились, чем увлекались?
Я ответил, что родился в 1923 году в г. Омске в семье кадрового военного, танкиста, что отец погиб в 40-м в Финляндии, а я очень хотел пойти по стопам отца, стать военным.
Шарнгорст спросил, где сейчас моя мать и есть ли у меня еще родственники: я подумал, что и на этот вопрос я ответить могу.
— Мать в эвакуации, на востоке. Но где конкретно — не знаю. Есть еще родственники, дяди и тети, жили в Москве, но где сейчас — тоже не знаю.
Шарнгорст спросил:
— Константин Иванович. Это было ваше первое задание? Может быть, вы хотите об этом поговорить? Нет? Отлично! Мне вполне достаточно того, что сказал Шаповалов. — Немного помолчав, он продолжал: — Вот и все вопросы на сегодня. Теперь послушайте меня.
Я немец, и этим горжусь. Я мечтаю о великой, независимой, могущественной Германии. В моей мировоззренческой концепции нет места для коммунистической идеологии, я считаю ее агрессивной, поэтому я не принимаю коммунистической России.
Поэтому я в качестве офицера абвера воюю с Россией и буду воевать до тех пор, пока строй, я имею в виду государственный строй России, не изменится на демократический.
Я прервал Шарнгорста и спросил:
— А как, господин Шарнгорст, обстоит дело с демократией в Германии? Кроме того, демократический строй — это такой строй, который функционирует в интересах народа, большинства. В моей стране такое положение вещей. Разве вам это не было известно?
— Ценю ваш юмор, Константин Иванович. Но ведь и в Германии весь народ, подавляющее его большинство идет за фюрером. Этим мы ничего не докажем друг другу и мало что объясним… Скажу просто: победа над Россией, свержение коммунистического режима в России неминуемо приведет к тому, что и в Германии восстановятся демократические порядки. У меня есть догадка: нацизм в Германии возник как ответная акция на возникновение российского коммунизма… Выводы делайте сами…
Честно говоря, я растерялся. Я был убежден в том, что наш, советский, строй — самый прогрессивный, самый справедливый, самый лучший. И я попытался — очень сбивчиво (ведь не привычен я был к полемике такого рода) — доказать, что победа будет за нами, что у нас лучше всех, и о чем он вообще говорит? Шарнгорст рассмеялся. Не обидно, правда, а как-то весело, заразительно, так что и я заулыбался. И тут же подумал: а чего он, собственно, хочет? И, словно отвечая, он сказал:
— Константин Иванович, давайте на сегодня закончим, я высказал вам свою точку зрения. Полагаю, что дня за два-три — а я буду в отлучке — вы ее разберете. И наша следующая беседа будет гораздо плодотворней. И последнее: никакой диктатуры рабочего класса у вас нет, а есть диктатура Сталина и верхушки, приближенной к нему, а страна ваша покрыта лагерями, и в них медленно уничтожаются противники Сталина. Кстати, вспомните, нет ли среди ваших близких, ваших родственников или знакомых так называемых «врагов народа»? Я не настаиваю, можете не отвечать! И вот потому, что трудно сыскать в России семью, не пострадавшую от диктатуры Сталина, многие русские, украинцы, кавказцы идут к нам, — заметьте, не только военнопленные, — чтобы вместе воевать против Сталина. Так что не так уж нереально выглядит то, что я вам только что рассказал. Подумайте! И до встречи… — Шарнгорст распрощался и ушел.