Борис Носик – Порыв ветра, или Звезда над Антибой (страница 50)
«У нас обедает Ланской со всем одушевлением, которое привносит шампанское, этот источник жизни, эта кровь святой земли, христианской, библейской».
Увы, ни шампанское, ни водка, ни косяк дурной травки не снимали тяжести с души Никола, хотя он мог выпить, мог и покурить… Только живопись, работа. Притом нелегкая. Никола завидовал Ланскому, который, проспавшись после пьянки, работал как заведенный – по шесть гуашей в день. Сам Никола подолгу не выпускал из рук работу, уже и проданную, что-то до последней минуты хотел добавить
Ко времени их знакомства со Сталем Ланской считался уже заметным колористом, и критики уважительно передавали его суждения о формах и красках. Скажем, такие:
«Кисть, прикоснувшись к полотну, пытается найти форму, которая вступит в состязание с другими формами, уже возникшими на этом полотне. Когда борьба эта завершится согласием, мир, возникший на полотне, будет обладать своим языком и диктовать собственные законы».
Ланской так писал о передаче внутреннего мира художника:
«Передача нашего внутреннего мира при помощи форм и красок – это и есть живопись. Для этой передачи у нас имеются в распоряжении: ритм; пропорции и очертания формы (рисунок); организация форм на поверхности полотна (композиция); цвет; организация планов и глубины (пластичность); свет; все определяется и оживляется светом. Освещением».
Большинство биографов де Сталя сходятся на том, что Ланской оказал в те годы некоторое влияние на живопись де Сталя.
Из многочисленных рассуждений о сходстве, различиях и дружбе между Сталем, Ланским и Кандинским остановлюсь на отзыве Жерома Виата:
«Дружба между ними была верной и плодотворной, и нет сомнения, что она принесла Сталю то, чего ему тогда еще не хватало: богатое и раскрепощенное пользование пространством, радость густой и шершавой массы материи, неожиданность звенящих аккордов красного. Кандинский и Ланской, несмотря на годы изгнания, сохранили нечто специфически русское, то, в чем Сталь находил свое: неожиданный взрыв энергии, дерзкую свободу форм и тонов, без конца угрожавшую вполне предсказуемым конфликтом».
Говоря о верности Николаевой дружбы, присяжный комментатор Виат словно забывает, что всех этих друзей, которым он неумеренно (и, наверно, искренне) клялся в вечной дружбе (и Маньели, и Домеля, и Дейроля, и даже Ланского), неуравновешенный де Сталь забывал при первой перемене судьбы.
Кстати, Жан-Клод Маркаде считает, что Сталь в те ранние годы нередко вступал в соревнование с этим «варварским» Ланским.
О сходстве двух художников писала перед первой петербургской выставкой де Сталя большой знаток русского и французского искусства (равно как и русской поэзии) Вероника Шильц:
«…щедрость, с которой Сталь накладывает один на другой красочные слои, выдавливая целые тюбики краски, сближала его с Ланским, как сближало их совместное чтение вслух их старшего собрата Велемира Хлебникова, препарировавшего литературу».
«Русский калмык», левый граф-белогвардеец Ланской был не единственной колоритной фигурой среди посетителей кафкианской виллы в Батиньоле. Среди них был и настоящий служитель культа, католический монах – доминиканец из монастыря Сольшуар отец Жакоб Лаваль. Прислал его к де Сталю Жорж Брак. Отец Лаваль был из тех католических деятелей (как правило, выходивших из среды доминиканцев), которым претило засилие сладостного «сенсюлъписского» художественно-ремесленного кича в церковной живописи. Им хотелось привлечь в церковь мастеров авангардного искусства. Раз или два отец Лаваль сумел помочь де Сталю, прислав к нему богатых покупателей, однако не менее важной была моральная поддержка, оказанная художнику монахом-авангардистом. Отцу Лавалю даже удалось устроить в монастыре художественную выставку, в которой участвовали Ланской и де Сталь.
Не нужно думать, что одни только доминиканцы склонны были расширять художественные вкусы христианской церкви. У православия были в свое время не менее просвещенные знатоки новейшего искусства. Упомянутый мной выше математик, философ, искусствовед и богослов отец Павел Флоренский писал об искусстве как откровении первообраза:
«Искусство воистину показывает новую, доселе незнаемую нами реальность… Художник не сочиняет из себя образа, но лишь снимает покровы с уже, и притом премирно, сущего образа: не накладывает краски на холст, а как бы расчищает посторонние налеты его, «записи» духовной реальности. И в этой своей деятельности, как открывающий вид на безусловное, он сам в своем творчестве безусловен: человек безусловен в своей деятельности».
Впрочем, я уже напоминал, где содержался в те триумфальные советские годы просвещенный отец Павел Флоренский. Дотягивал десятый год соловецких лагерей. Тогда и сгинул…
В том же 1945 году утвердился в окружении Никола де Сталя милейший человек месье Жан Борэ, еще один верный поклонник и меценат.
У семьи Борэ было свое солидное текстильное предприятие на севере Франции, так что Жан Борэ был как бы парижским представителем фирмы. Дела фирмы шли неплохо, при этом счастливый человек Жан Борж ухитрился соединить семейный бизнес с собственным влечением к искусству. Поскольку их предприятие выпускало ткани для обивки мебели и для занавесей, Жан Борэ не во вред бизнесу вступал в контакты с современными художниками, изобретавшими новые узоры для тканей. Таким образом, Жан Борэ стал не только вполне уважаемым, но и ценным, надежным искусствоведом. Любопытно, что чутье и прославленный вкус месье Борэ привели его в мастерские авангардистов русского происхождения. На него (и его предприятие) работали Сергей Шаршун, Сергей Поляков, а первым – сам Василий Кандинский. Напомним, что в разгаре была великая война, в Париже – самый расцвет изобразительного искусства, а Кандинский был беженец из Германии и знаменитый «дегенерат»…
Занимаясь любимым (и неубыточным) делом, Жан Борэ вносил в свои профессиональные занятия элемент человеческих отношений. У себя в Париже на рю д'Артуа он устраивал вечеринки для друзей, для художников, галеристов, критиков, музыкантов, актеров… Иногда угощал гостей чем-нибудь изысканным помимо закуски. Скажем, престижный квартет играл Баха. Или вдруг, в разгар жужжащего разговора (об искусстве, о деньгах, о сырах и черном рынке – не о войне же, не о Гитлере) известный абстрактный художник, протеже знаменитой парижской одесситки Дины Верни Владимир Поляков начинал играть на гитаре (о, будь я маститым французским автором, я непременно сообщил бы, что Поляков вынул из шапки своей бабушки или своей нья-нья балалайку, а на столе стояла в серебряном ведре черная икра, однако боюсь, что русского читателя эти слова наведут на мысль о клюкве, ныне, впрочем такой же дефицитной, как икра или балалайка).
Русский цыган Володя Поляков был высокий профессионал: на гитаре играл с детства и рисовал с детства. А тетушке своей, знаменитой цыганской певице Насте Поляковой он аккомпанировал еще в Тифлисе, в молодые годы (на полтора десятка лет был он старше де Сталя). Ну а если француз-автор гитару с балалайкой или Полякова с Тер-Абрамовым спутает, не будем слишком придирчивы: много ли мы сами поймем в хитростях оккупации Парижа, где цыган Поляков участвует в Осеннем салоне, а еврейку (да вдобавок подпольщицу и коммунистку) Дину Верни любимому скульптору Гитлера Арно Брекеру и старику Майолю удается аж из застенков гестапо вызволить (могли ли Ахматова или Сергей Прокофьев кого-нибудь из ни в чем не повинных своих близких откуда ни то вызволить?).
Однако вернемся к устроителю вечеринок Жану Борэ, который был не только друг художников, гостеприимный хозяин и щедрый работодатель. Он слыл также тончайшим критиком и толкователем произведений новейшего искусства. С ним считались даже такие знатоки, истинные лоцманы галерейных морей и заводей, как сама Жанна Бюше. К его мнению прислушивались, с ним считались. И вот оказалось, что он еще с 1944 года присматривается к работам Никола де Сталя, наблюдает за его эволюцией и готов с ним познакомиться. Однако на первое приглашение Борэ посетить его журфикс на рю д'Артуа Николя де Сталь не отозвался. И дело не в том, что он был настолько занят по вечерам, чтобы не выбрать время для визита. И не в том, чтобы душа его не жаждала признания. Просто он опасался, что Борэ еще не осознал, какого человека он зовет на светскую вечеринку. Не осознал, что имеет дело с гением… И Борэ понял знак, он был душевед и уже имел дела с художниками. Он написал новое письмо де Сталю, где не только дал понять, что он осознал, но и то, что он многого ждет именно от него, от де Сталя. Он очень постарался в этом письме, как он сам сам скромно пошутил, блеснуть своей «литературой» (среди русских издателей все более или менее внятно написанное называют нынче «стишками»), найдя трогательное сравнение для «пастозной» живописи де Сталя (он, если помните, сравнил ее с любимою детьми зубной пастой).
Собственно, и январское (отправленное еще до персональной выставки де Сталя у Жанны Бюше) письмо Борэ не могло не льстить молодому художнику:
«Я уверен, что вы откроете вселенную и это не может мне не понравиться… В конечном счете я ищу в живописи выразительные формы, составляющие то, что не укладывается в пространстве. Я пишу вам, потому встретился с Ланским, который признает у вас наличие этого важнейшего качества созидания (или композиции). Смог ли бы я, не причинив вам неудобства, зайти к вам как-нибудь поутру, чтобы с большей углубленностью, чем раньше, изучить ваши работы».