Борис Носик – Порыв ветра, или Звезда над Антибой (страница 32)
«Куда ж он пойдет, мой нахлебник? – сочувственно говорил Иван Алексеевич. – Он же еврей». Строго говоря, Бунин и сам был нахлебником обожавших его интеллигентных евреев с самого начала своей эмиграции…
Ниццу заполняли в ту пору беженцы со всего света. Среди них было немало парижан (которые приравнивали свое переселение из оккупированного Парижа на средиземноморские курорты к акту настоящего Сопротивления) и среди них немало художников. Времени на живопись у Никола пока оставалось немного, писал он редко, но художественная атмосфера, царившая тогда в захудалой Ницце, была благотворной для творческих поисков. Конечно, перенаселенность города, нехватка транспорта и долгая война приводили к трудностям со снабжением, хотя настоящего голода, как в России или где-нибудь в Африке, ни в Ницце, ни в Париже не было ни в войну, ни после войны. Была скудная норма дешевого хлеба, но всегда существовал свободный рынок, называемый «черным». Но раз можно было, не затрудняя барона и художницу, послать малолетнего Антека, чтоб он раздобыл хлеба или еще чего, положение еще не было критическим и распухшие от голода люди не лежали на Английском променаде, как где-нибудь в Харькове или Ленинграде. Конечно, в перенаселенной Ницце и в Приморских Альпах хлеб был дороже, чем где-нибудь в Оверни, но ведь и самое слово «голод» слишком трудно перевести на иностранный язык, ибо, с одной стороны, оно при переводе сразу попадает в незнакомую традицию, а с другой, неистощимо используется политическими группами в своих пропагандистских целях. К тому же трудно решить, с чем больше связано ощущение голода – с потребностями желудка («надо кормить зверя», как говаривал отец де Сталя добрый инженер Фрисеро) или с психологической травмой (наблюдаемой сегодня у детей даже в самых сытых семьях «благополучного» мира).
В одном русском очерке о жизни Никола де Сталя я прочел о том, что бедный Никола полжизни голодал. Конечно, захотелось узнать, что имел в виду автор. Тем более, что автор – русский, и вдобавок еще петербургский искусствовед. Ну, а былой Петроград и былой Ленинград не могут не терзать память русского человека воспоминаниями о голоде-убийце (два мильона убитых голодом, такое помнят веками).
Важна к тому же традиция. В те самые времена 74-летний Бунин, живший неподалеку от Ниццы, сделал отчаянную дневниковую запись о том, что жена приготовила ему овощной суп… И тут же сладострастно описал вчерашний завтрак в гостях у богатого дачного соседа: «вчера баранье жиго у Клягина – все плавало в жиру…»
То же булимическое сладострастие ощутимо в письме, присланном Никола де Сталем из Марокко:
«Сегодня… я обедал вместе с Жаном у шерифа Рогради, апельсины рдели на ветвях деревьев, великолепная негритянка принесла на закуску огромный поднос с пирожными на меду, потом принесли очень жирного молодого барашка, мягкого и нежного, как масло, потом каждому дали целую курицу, и блюда благоухали восточными пряностями, а запивали все оранжадом, в которым плавали цветки апельсинового дерева, небо было синим, и птицы гомонили на деревьях. Жан, пять раз опустошив блюдо с мясом, почувствовал себя много лучше. Обед завершало чаепитие. Мы бесконечно долго пили чай под урчание серебряного самовара. И вышли мы исполненные доброты и благодати, мечтая чтоб Платона приговорили к смертной казни».
Да, конечно, Никола хочет повеселить милую мадам Фрисеро. Он пародирует почерпнутое ею из романов представление о пряном, обильном, экзотическом Востоке, а все же он здесь присутствует, этот истекающий жиром барашек, ибо до XXI века с его понятиями о диете еще далеко.
Что же до грустных и небескорыстных рассказов о вечно голодающих нисуазких или парижских тружениках, тем, что знакомы нам по школьным учебникам и бюллетеням новостей, то они все те же, без перемен. Тут довелось мне работать переводчиком-синхронистом на каком-то международном форуме в Верхнем Провансе, и вышел я после ресторанного ужина с группой российских земляков нагуливать сон под провансальскими звездами. Когда я выходил, они о чем-то оживленно спорили. А потом старший из них обратился ко мне с большой задушевностью:
– Вот нам сегодня весь день на форуме рассказывали, что простые люди во Франции каждый год все больше голодают. И мы решили вас спросить, чтоб вы нам сказали правду… Мы вам решили довериться. Тем более, что мы же не можем к французу в дом войти и его спросить…
Я был растроган тем, что товарищи всем коллективом решили мне довериться. Но конечно, я не мог полностью оправдать их доверие, потому что сам тоже не хожу по домам и не спрашиваю у каждого. Замечаю, конечно, что нищие здесь не просят на хлеб, как просили, бывало, дома, но может, это они от стыдливости. В общем, вопрос русских товарищей у выхода из ресторана меня поставил в тупик. И тут мне пришла в голову простая, как все гениальное, мысль.
– Поднимите крышку этого ящика, – сказал я члену группы, оказавшей мне доверие.
– А это за ящик такой? – спросил он.
– Это мусорный ящик. По-ихнему пубель.
Он колебался каких-нибудь десять секунд, а потом решительно откинул крышку ящика, и все понимающе переглянулись. Под крышкой ящика лежало не меньше десятка поджаристых, уже, может, слегка усохших, но вполне нетронутых зубами белых батонов (по-здешнему багетов, а по – новорусски «батонов хлеба»).
– Ресторанные, – сказал я догадливо, – Завтра их уже не подашь. Сохнут быстро.
– Вопросов нет, – сказал соотечественник, и мы пошли прочь от ресторана, разговаривая о всякой всячине.
– И зачем я только поехала на этот форум? – сказала красивая дама из Ужгорода. – Столько дел на работе.
– Как не поехать, раз на их счет приглашают, – сказал соотечественник. – Это сладкое слово халява.
Он обернулся ко мне и поблагодарил меня за познавательную экскурсию. С тем и расстались.
Глава 17. От портретного к беспредметному
В их новом семейном ателье, в доме 8 на улице Буасси д'Англас Никола продолжил работу над начатым еще в Бретани портретом Жанин. Портрет давался ему трудно, хотя модель его была ему хорошо знакома да и сейчас была всегда здесь и всегда готова позировать. Позднее, лет через восемь, уже после смерти верной своей подруги, он так вспоминал об этой работе:
«Когда я был молод, я на протяжении нескольких лет трудился над портретом Жанин. Портрет, настоящий портрет – это, что ни говори, вершина искусства. Я писал сразу даже две картины, два портрета. Глядя на них, я задавался вопросом: что я изобразил? Живую смерть или мертвую жизнь… И мало-помалу меня стало отталкивать изображение подобных объектов… я стал искать свободного творчества в других направлениях».
Тот, кто захочет в этом рассказе художника (уже писавшего в ту поры картины «беспредметные») найти сколько-нибудь полное и внятное объяснение причин его перехода от портретной живописи к «беспредметной», вряд ли будет удовлетворен. Но кое-что в этом письме де Сталя, адресованном Денису Куперу, все же найти можно. Де Сталь пишет (в связи с работой над портретом), что объектов кругом было слишком много, что все они лезли ему в глаза, и процедура собирания их воедино на полотне его оставляла без сил. Поэтому он и решил обратиться к поискам «более свободного способа выражения», а может, и самовыражения, отсутствие которого его, очевидно, все же мучило.
Думается, он и сам видел, что портрет Жанин, датируемый 1941-1943 годом, хорош, даже очень хорош. Однако, писать одну картину так мучительно долго казалось ему недопустимой тратой времени и неэффективным средством успокоения. С другой стороны, портрет не принес удовлетворения честолюбивому художнику, желавшему открывать новую дорогу в живописи: почти всем знатокам, любовавшимся этим портретом, вспоминались и обожаемый де Сталем Эль Греко и раздражавший его Пикассо («голубого» периода)…
Что ж, в подобном сходстве и совпадениях нет большого греха. Уже не одну тысячу лет художники приходят в мир, населенный трудами их предшественников, в мир, подготовленный их предтечами, но ждущий от них «нового» слова, которое (как это не обидно любому первооткрывателю) никогда не бывает совершенно новым. Так что и прекрасный портрет Жанин в пронзительно желтом шарфе и темно-синем жакете, с ее устремленным в недалекую гибель взглядом темных глаз, эта по существу первая живопись Сталя, тоже не будет забыта его поклонниками.
Когда глядишь на этот портрет, невольно думаешь о том, что своим взлетом к вершинам живописи Никола де Сталь обязан не только трагедии безжалостной русской катастрофы 1917 года, но и любви этой женщины с портрета, вере этой милой самоотверженной бретонки в его гениальность…
Невольно приходит на память одно из давних моих, предотъездных еще, русских знакомств. В гостях у московской (а чуть позднее уже и парижской) искусствоведки Аси Муратовой (племянницы блистательного эмигрантского писателя, философа и искусствоведа Павла Муратова) я познакомился однажды с молодой парой художников. Она была миловидной и доброй, он не только блистал элегантностью и красотой, но и хорошо говорил по-английски, что не в одном лишь провинциальном Париже, но и в родной моей Москве встречалось тогда не часто. Помнится, я в ту пору маялся в разводе и в разлуке с маленьким сыном, поселившись близ села Коломенское в пустующей квартире друга. И вот в одно прекрасное утро я брел из местного гастронома, волоча в нитяной сетке московской авоськи обычный скудный улов тогдашнего покупателя (полбуханки черного, три плавленых сырка «Дружба», бутылку напитка «Буратино»). Скудость улова была привычной, полвека устойчивого дефицита продуктов питания, неизбежного при социализме, не вызывала никаких особых эмоций, однако именно в тот день мне предстояло испытать и нечто непривычное, смутно похожее на зависть…