18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Можаев – Живой (страница 20)

18

И пошел прочь.

— Вот так сказка с присказкой! — сказал Фомич, почесывая затылок. — Что ж мне теперь делать? Как думаешь, дядь Филат, отберут они огород?

— Они все могут. Вот у Митьки Губанова отобрали…

Губанов работал бакенщиком, огород у него отрезали под самое крыльцо, так он потихоньку на Луневском острове вспахал. Но Луневский остров принадлежал пароходству… Кто туда пустит Фомича?

— Ведь я ж теперь рабочий класс. Мне пятнадцать сотых положено. А уж закон я найду. До суда дойду…

— Э-э, Федька! Пока суд да дело, а они возьмут на твоем огороде и просо посеют, — сказал дед Филат. — Вот кабы ты раньше их картошку посадил, тады другой оборот.

— А на ком пахать? На бабе, что ли? К ним теперь за лошадью и не подступись.

Молчавшие до сих пор михеевские переглянулись, и ветхий, почти как дед Филат, старичок в черном мелескиновом пиджачке, из-под которого на ладонь выползал подол серой застиранной рубахи, сказал Фомичу:

— На ком пахать! О голубь! Вон четыре лошади. За ночь вспашем и посадим… только соху тащи.

— А что, Федька! — подхватил дед Филат. — Бери у меня соху и валяй. Подфасонишь им в самый раз.

— У нее, поди, и сошники отопрели, — сказал Фомич.

— Шшанок! А я на чем сажаю? — вскинул бороденку дед Филат.

Соха и в самом деле оказалась крепкой. «И что за дед такой припасливый? — удивился «Фомич, оглядывая Филатове хозяйство. — Еле ноги, кажись, волочит, а двор покрыт, изба проконопачена… И даже курушка в сенях квохчет».

Вместе с михеевским стариком Фомич притащил к себе в огород соху, впрягли в нее лошадь… И пошла работа. Пахали впересменку — одна лошадь устанет, вторую перепрягали. А потом выползла вся Фомичева ребятня с хозяйкой во главе, и к одиннадцати часам ночи — уже по-темному — посадили всю картошку.

— Вот это по-стахановски, — сказал Фомич, вытирая подолом рубахи пот с лица. — Что значит работа на обчественных началах. Пошли отдыхать.

Авдотья сходила к соседке, матери Андрюши, принесла две бутылки самогонки; поставили чугун картошки на стол, михеевские свиного сала нарезали. И сразу повеселело на душе. Фомич сначала плеснул чуток самогонки на блюдце и поджег — высокое синеватое пламя заметалось над блюдцем.

— Горит, как карасин! — торжественно произнес Фомич. — Тут на совесть сработано.

Михеевский старик понюхал из горлышка.

— Да она вродь бы и пахнет карасином.

— Ты что! Самогонка сахарная. Андрюша из района привозит сахар.

Свесив с печки голову, поглядывая на мигающее синеватое пламя на блюдце, самый младший — Санька — вдруг запел частушку:

Нынче сахару не стало — самогоночку варим; Из кила кило выходит, вся до капельки горит.

Михеевские засмеялись. Старичок отрезал ломтик пресной пышки, положил на нее кусочек сала и подал на печь:

— Ешь, внучек, ешь.

— Ма-ам, дай и нам! — С печи сразу свесилось еще три головы.

— Вот я вас сейчас мутовкой по лбу! — крикнула Авдотья от стола.

Но ласковый старичок разрезал всю пышку и подал ребятам:

— Ешьтя, ешьтя… Мы едим, а они что? Ай нелюди? В Писании сказано: дети — цветы нашей жизни.

— Нет уж, по такой жизни и дети не в радость, — вздохнула Авдотья, протирая стаканы. — Хоть бы и не было их вовсе.

— Ну не скажите, — возразил старичок. — Какая бы ни была жизня, а пройдет — и плохая, и хорошая. Главное — что человек по себе оставит… Ибо сказано в Писании: негоже человеку быть едину. Не то помрешь — и помянуть некому будет.

— Ноне и поминать-то негде. Церкву развалили, и бог, знать, улетел от нас, — сказала Авдотья.

— Ну не говорите! Бог в нас самих, — поднял палец старичок. — Ибо сказано: бог — наше терпенье.

— Оно ведь, терпенье-то, больно разное, — сказал Фомич, наливая самогонку в стаканы. — И кошка на печи терпит, и собака под забором тоже терпит. Ежели бог — терпение, так почему он такой неодинаковый?

— Это уж кому что предназначено, — важно заметил старичок. — У каждой божьей твари свои радости есть. Так и человек; писано — не завидуй! Ищи в себе остов радости и блаженства.

— А мы уж и так дожили — что на нас, то и при нас… Ищи не ищи… Кто нам в чем поможет? — сказала свое Авдотья.

— Ты, мать, не туда поехала. Это он про меня сказал: ежели человек веру в себя потерял, ему и бог не поможет. Так я вас понимаю? — спросил Фомич старичка.

— Истинная правда! Потому как в Писании сказано: самый большой грех — уныние.

— Будет уж проповедовать… отец Сергей, — сказал с легкой заминкой один из михеевцев — Иван Павлович, как звали его.

Он был примерно годком Фомичу, такой же чернявый, сухой, с морщинистой шеей.

— Есть хочется! Да и выпить не грех. — Иван Павлович кивнул на самогонку. — Небось выдохнется.

Остальные михеевцы были совсем еще молоденькими пареньками, — видать, и в армии еще не служили.

— Ну, поехали! — Фомич поднял стакан.

Чокнулись. Пили медленно, тянули сквозь губы, будто не самогонку пили, а закваску, кривились так, что глаза в морщинах скрывались: наконец, выпив, шумно выдыхали воздух и нюхали хлеб.

— Кряпка!

— Да, кряпка-а…

— Господь помилуй!

— Ты что ж, попом работаешь, что ли? — спросил Фомич старика.

— Священником, — кивнул сухонькой головой отец Сергей.

— А что ж у тебя волоса-то не длинные?

Волосы у отца Сергея были не то седые, не то белесые — реденькие и короткие.

— Так он еще у нас молодой поп-то, — сказал Иван Павлович. — Недавний.

— Поп — и за бревнами приехал… Этого я чегой-то не понимаю, — сказал Фомич.

— Он вроде бы еще неутвержденный, — сказал Иван Павлович. — Настоящий поп озоровать стал. Будто в алтаре напился допьяна. Старухи взбунтовались и прогнали его. А наш отец Сергей плотником работал. Да псаломщиком был. Вот его и попросили, призвали, значит, миром. Служит… А председатель его от работы в колхозе не освобождает. Ты, мол, еще не настоящий поп…

— Это ему нагрузка, — сказал осмелевший после выпивки один из парней и прыснул. — Вроде художественной самодеятельности.

— Васька! — цыкнул на него Иван Павлович.

А отец Сергей смиренно заметил:

— Трудимся поелико возможно…

После второго стакана Фомич снял балалайку. Гармошки-то давно уж не было. Авдотья продала ее, когда Фомич еще в тюрьме сидел, — две посылки ему справила на гармонь-то.

Фомич ударил по струнам и подмигнул Авдотье:

— Ну-ка, Дуня, где наши семнадцать лет?

Раскрасневшаяся, помолодевшая Авдотья подбоченилась, повела плечами и голосисто запела:

Сыграй, Федя, сыграй, милый, Страданьице с переливом!

И Фомич тотчас же ответил ей припевкой: