Борис Можаев – Мужики и бабы (страница 66)
Он грубо стиснул ее за оголенные плечи и полез целоваться. На ней был розовый сарафан без кофты с широким вырезом на груди, из которого соблазнительно выпирали белые полушария.
– Вва! – азартно выдохнул он и запахал носом ей в грудь.
– Да пошел же! – она с такой силой оттолкнула его, что он стукнулся плечом о притолоку.
– Эх-ва! Пожалей косяк, – осклабился Жадов и снова поймал ее за плечи. – Ну, куда ты от меня денешься, пташка-канареечка? – и вдруг заголосил, выпучив глаза:
– Вот ты и есть сатана. Я что тебе говорила?
– Что? – мотнул он головой.
И Алена теперь заметила, что был он под хмельком.
– Не ездий ко мне больше! Ты меня обманул! Я из-за тебя с работы ушла, понял?
– А если и я из-за тебя ушел с работы? Тогда что? А?!
– Врешь. Покажи документы?
– Отворяй ворота! Вот лошадь распрягу… А там уж покажу тебе белый свет в уголке, который потемнее.
– Ты не дури. Хозяин не велит принимать чужих лошадей.
– А хрен с ним. Все равно завтра наверняка уедем отсюда.
– Куда?
– Куда хочешь. На все четыре стороны.
– А не врешь? – спросила так, что голос дрогнул и брови разошлись, разгладилось лицо, и даже улыбка заиграла на краешках губ.
– Отворяй! Иль не чуешь? За тобой приехал… Вот соберемся в дорогу, купим чего надо, гульнем и завтра уедем насовсем. И-эх! Нас не выдадут черные кони. – Жадов рассыпал ботинками чечетку. – Отворяй ворота!
– Сейчас хозяйке доложусь, а ты лошадь отвязывай. – Она, как девчонка, засеменила по длинному коридору к избяной двери.
Когда Жадов, оставив телегу на подворье, вводил в конюшню лошадь, Алена кинулась ему помогать:
– Я тебе сенца принесу.
– Кто же будет теперь старое сено жевать?
– А у нас сенцо свежее.
– Где?
– На повети.
Алена проворно полезла по стремянке на поветь. Ее широкий подол сарафана распахнулся, как колокол, и сверху, из-под этого колокола, ударили по глазам Жадова, как световые столбы, мощные белые ноги.
– Подожди меня там! – крикнул Жадов.
– Чего?
– Мне надо тебе что-то сказать.
Он быстро привязал лошадь у кормушки и, пыхтя, как бык у месива, раздувая ноздри, полез на поветь.
– Чего ты? – спросила она с удивлением, глядя на его разгоряченное алчное лицо.
Он, как давеча, стиснул ее за плечи и повалил на сено.
– Господи! Вот ненормальный, – бормотала она, не сопротивляясь. – Увидят же! Что подумают хозяева?
– Ум-м!.. Ффах! – Он тряс головой, мычал и фыркал, распаляясь все больше, как кузнечный горн. И ему было наплевать на всех, кто его увидит, и на все, что о нем подумают.
…Потом долго лежали, притомленные, молчаливые, отрывисто и глубоко дыша, словно лошади после пробежки.
– Значит, завтра уедем? – наконец спросила она.
– Уедем. Сперва на Сенькин кордон. Там ночку отгуляем, простимся с друзьями… И гайда!
– Куда же? В Муром? К Жуку?
– Нет. Жук раскололся.
– Как? Посадили?
– Хуже – он пошел работать в потребкооперацию. – Жадов помолчал, отрешенно глядя вверх, на самый конек. – Обложили его индивидуалкой… Полторы тысячи рубликов приписали. Он и скис.
– А где взять такие деньги? – сочувственно спросила Алена.
– Не в деньгах дело. Деньги – навоз. Где люди обитают – там и деньги накапливаются. Деньги брать он умел… Не в том закорюка.
– И куда ж мы теперь? – затаенно спросила Жадова Алена.
– Двинемся на Пугасово… Продадим там лошадь, а дальше по железке на Орехово. К дяде твоему в гости… Подарков накупим. Надо порадовать человека, заодно и посмотреть – на что он способен. Устроишься на фабрику. А я по задворкам похожу, понюхаю – чем пахнет. Говорят, в Шатуре сейчас весело: народу много. Там ведь недалеко… Поглядим.
После обеда, когда схлынула жара, пошли в торговые ряды. Подымались долго по извилистому пыльному съезду, отороченному короткими толстыми столбами.
– Погоди, дай дух перевести! – часто останавливалась Алена и опиралась на торец аккуратно зачищенного гладкого столба.
– Садись мне на холку – вывезу, – смеялся Жадов и подставлял свой загорелый бычий загорбок.
На площади, над старыми белыми корпусами бывших земских да уездных управ, над высоким крепостным валом носились стрижи и ласточки. В отдалении у самого речного обрыва, застя собой полнеба, стоял громоздкий белый куб уездной тюрьмы с плоской и ржавой крышей, с черными квадратными дырами вместо окон, заплетенными узловатыми, такими же ржавыми, как крыша, решетками.
Над длинной кирпичной стеной уныло маячила одинокая дощатая вышка с часовым в черной фуражке; он смотрел на площадь, опершись на поручни, и зевал. Рядом стояла, прислоненной к столбу, его винтовка с примкнутым штыком.
– А что, Ванька? Давай перейдем площадь, постучимся в ворота. Небось пропустят. Куда еще ехать? Ведь все равно этих ворот не минуешь.
Жадов побледнел и нервно передернул пересохшими губами:
– Дура! Такими словами не шутят.
В торговых рядах под белокаменной аркадой, на исшорканных изразцовых полах было прохладно и глухо, как в подвале. Народу было мало – день будний, к тому же сенокосная пора…
– Ну, чего тебе надо? Выбирай! – говорил Жадов, водя ее вдоль прилавков.
Она взяла темно-синий бостоновый костюм – мечта всех елатомских модниц, подобрала к нему белую батистовую кофточку с шитьем и черные лакированные туфли на высоком каблуке.
– Я теперь как из песни, – радовалась Алена.
– Чего? – не понял Жадов.
– Слыхал песню:
– А-а! Сейчас мы сообразим насчет шляпы. Выбирай, пока не передумал, – подталкивал ее Жадов к прилавку с платками и сам удоволенно хмыкал: – Ну, что? Глаза разбежались? Или дух перехватывает?
Из яркого набора ситцевых и сатиновых платков, газовых, атласных, шерстяных, одноцветных – синих и красных, малиновых и небесно-голубых, канареечных, вишневых и черных в крупных разноцветных бутонах свисал один королевский персидский плат, весь перевитый тонкой набивной вязью вихревого рисунка, охваченный шафрановым жаром пылающей расцветки, с длинными черными кистями.
И такой громадный, что не только голову покрыть, кровать двуспальную застелешь. Алена остановилась перед ним как завороженная.