реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Можаев – Мужики и бабы (страница 154)

18

– За кудыкины горы… Чай, у тебя найдется укромное местечко, как-никак – на краю леса живешь. Затем и приехал к тебе.

– Пустое дело, Федор. Мы не медведи, в лесу не проживем.

– Я ж те говорю – на время схорониться. А начнется – тогда поглядим. – Звонцов азартно подался грудью на стол. – Мокей Иваныч, посадят ведь! Все равно конец решающий подходит для нас с тобой. А ежели помирать, так с музыкой. Запалим… туды ее в душу мать! А-а? Пусть веселятся…

– А грех-то, грех на душу ляжет… Как с грехом-то быть, а? – спросил Горбун, он как вошел, так и стоял у порога, ухватясь одной рукой за спинку деревянной кровати. Голова его чуть возвышалась над этой спинкой, но руки были длинные, сильные и плечи широкие, а губы вперед и навыворот, как у мулата.

– Ты молчи, блаженный! – цыкнул на него Звонцов. – Тебя все равно не тронут, как убогого. Пойдешь по миру с сумой, молиться станешь, грехи наши замаливать.

– Нет, Федор, в таком деле я тебе не помощник, – сказал Черный Барин, глядя на свои руки, сложенные крестом на столе. – Сжечь все, что сам обтесывал, выкладывал по бревнышку… А сад, питомник? Ежели спалить дом, и сад погибнет. Кто за ним тут будет присматривать?

– Эх, голова два уха! Да ты что, спишь? Не до поросят, когда свинью палить тащат. С самого голову сымут, а ты об саде заботишься!

– Я не бессмертный. Рано или поздно – все равно помру. А сад пущай стоит. Это живое дело. Дерево, оно от бога. И само по себе ценность имеет, и людям на радость.

– Истинно, Мокей! Право слово, истинно! – сказал Сидор.

– О, кулугуры упрямые! – выругался Звонцов. – Их, как баранов, на убой поведут, а они заботятся, чтобы хлев опосля них в запустение не пришел. Эх-х вы, агнцы божие! Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам. – Он стукнул дважды кулаком по столу. – Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала… Глядишь – и провалились бы они в преисподнюю.

– Нет, Федор, подымать руку на людское добро – значит самому бесом становиться…

– О душе-то, о душе подумай! – сказал опять свое Сидор.

Мокей Иванович тоскливо взглянул на брата и вздохнул, а Звонцов крикнул в лицо Черному Барину:

– Значит, все им отдать? Передать из рук в руки? Так лучше, да?

– На все воля божья, – ответил тот. – Но руки подымать на свое добро не стану. Грех.

– Ну, ну… Давайте, топайте в рай в сопровождении милиционера. – Звонцов встал, поднял кнут, щелкнул им в воздухе и выругался: – Так иху мать! От меня они не разживутся. Пойду – и все пущу на воздух.

– А ты об жене подумал? – спросил Мокей Иванович. – Сам в лес, а ее куда?

– К сыну ее отправил в Нижний. – Звонцов опустил голову, помолчал. – Поди, до них не доберутся? – Потом махнул рукой: – А, всем один конец. Я пошел…

– Спаси тебя Христос! – Сидор занес руку с двоеперстием.

Но Звонцов отстранил его крутовищем:

– Да пошел ты!.. – И вышел, хлопнув дверью.

На улице валил снег, метелило. И тулуп, и грива лошади побелели. Звонцов отряхнул рукавицей гриву, снял тулуп, бросил его в санки и, отвязав вожжи от изгороди, еле успел повалиться на бок, накрыть ускользающие санки – Маяк взял с места рысью.

«Ах, Федор Звонцов, Федор Звонцов! Думал ли ты, что доживешь до такого дня, когда руку свою занесешь на собственное добро? Зверем побежишь из родного села в лесную глушь хорониться от глаза людского. Людей добрых подбивать станешь на злое дело, скотину невинную, тварь бессловесную огню предашь. И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой…» – думал про себя, рассуждал, спрашивал себя же, как постороннего человека, Федор Тихонович…

Вспоминался ему восемнадцатый год, самое начало новой жизни. Он – еще молодой и крепкий тридцатипятилетний мужик, из унтеров, прошедший всю войну, вернулся домой самоходкой. Здесь верховодили левые эсеры; и милиция, и Совет – все было в их руках. Впрочем, всех их называли одним словом – социалисты. Называли с почтением, с восторгом. Как же! Они заступники народные. Землю делили по едокам, добро барское раздавали. Федор Тихонович с ходу пошел в дело – старого князя выселил из большого дома. У того уж ноги отнялись от старости – в коляске ездил, кормила и обихаживала его экономка Устинья, гордеевская баба.

«Куда вы его перетаскиваете, ироды! – шумела она на гордеевских мужиков. – Дайте человеку помереть спокойно. Ему больше одной комнаты и не надо».

«Возьми его себе в избу заместо телка, – смеялись мужики. – Не все ли равно тебе, где подтирать – в своей избе или в барском доме». И он смеялся, Федор Звонцов. Молодой, крепкий… Вся власть таперика наша, чего хочу, того и клочу…

Он даже на эсеровском съезде был в селе Степанове. На том самом съезде, который высмеял тихановский начетчик Иван Петухов по прозванию Куриный Апостол – «Собаки лают – ветер уносит». И забирал его Федор Звонцов, понятым приходил с милицией. И злил его невозмутимостью своей, непостижимым спокойствием этот Куриный Апостол. «Дед, чего ты посмеиваешься? И книжки твои, и тебя забираем, понял?» – говорили ему. А он в ответ: «Беритя, беритя! Дураки вы, робятки, дураки и есть… Сперва меня заберете, потом вас возьмут. Вон у меня старуха картошку в подполе выбирает: с осени покрупнее берет, а к весне, когда поголоднее, и мелочь забирает… Так вот… Сперва меня, а время подойдет полютее – и вас, мелочь пузатую, заберут». Вот те и Куриный Апостол! Он и впрямь обернулся Иваном-пророком. А ведь смеялись над ним, как над шутом гороховым.

Но были времена, когда Федору Звонцову было не до смеха; летом восемнадцатого года он уже в Красной Армии служил, усмирял офицеров на Дону, потом на Кубани… Гонялся за казацкими шайками, громил мятежные станицы. Под Новороссийском попали в окружение, а потом и в плен к белым. Ходил все лето девятнадцатого голодранцем, босым, копался в помойных ямах, побирался. Видел, как расстреливали матросов на окраине Новороссийска… Полный ров набили, больше тысячи. Прапорщик молоденький, худенький – соплей перешибить… И револьверчик у него вроде игрушечный. Подойдет к матросу, щелк ему в затылок – и в яму. И зарыть как следует не сумели – те суток двое ворочались в этом рву. Потом разлагаться начали, вонять. Их же, пленных солдат, заставили выкапывать убитых и хоронить где подальше… На этой работенке и осатанел Звонцов. Потом, когда отбили у белых Новороссийск, на вопрос: «Кто добровольно желает расстреливать офицеров?» – Звонцов вышел первым.

И так ему обрыдло на этой войне, так надоело слушать команду и самому гавкать, что, придя домой, он отказался от всякой службы. А предлагали ему работать и в сельском Совете, и даже в волости…

Был он смекалист и мастер на все руки – и плотничал, и штукатурил, и сапоги тачал, и бондарничал. Потом бригаду сколотил, подряды брал… Зажил на широкую ногу. Дом себе поставил пятистенный, двенадцать на десять аршин, на каменном фундаменте, под железной крышей, под зеленой. Строился в двадцать втором году, когда все на пуды покупали. За одни тесины под наличники заплатил двенадцать пудов проса. Зато уж и наличники получились во всю стену, как вологодские кружева…

Ехал Звонцов домой по лесной дороге, занесенной рыхлым снежком, как лебяжьим пухом, – ни скрипа, ни стука, ни раскатов, только глухое пощелкивание подков о невидимый санный путь, всхрапывание рысака, идущего машистой рысью.

Когда подъезжал к селу, в белесовато-мутном небе показалась тусклая, расплывчатая луна, словно кто рядно на нее накинул. Ветер поутих, но снежок все летел на землю, медленно кружась и снова разлетаясь, подкинутый ударами лошадиных копыт. «Это хорошо, что снежок идет, – думал Звонцов, – не успеешь от села отъехать, как и след занесет». Он решил податься в лесную деревеньку Новый Свет к сотоварищу своему по бондарным делам, куму Яшке.

В Гордеево въехал глубокой ночью – ни одна собака не гавкнула, будто вымерло село. Маяк одним дыхом пронес его по селу, сам свернул к дому и замер у тесовых ворот, кося глазом на хозяина и поигрывая ноздрями, тихонько заржал.

– Нет, брат, погоди… На двор тебе пути заказаны, – сказал вслух Звонцов, вылезая из санок. – Нет у нас с тобой больше ни двора, ни дома. Вот так, Маячок… Поедем дальше… К чужим людям горе мыкать.

Звонцов бросил вожжи и, не привязывая лошадь, прошел в сени. Сперва вынес седло и неполный мешок овса. Мешок поставил перед мордой жеребца и, пока тот ел, распряг его и приторочил на спину ему седло.

Потом спустился в подпол, достал бидон с керосином, вышел во двор. С подворья прошел в сарай – здесь было тепло и сумрачно. Вычеркнул спичку. В шатком мигающем свете увидел корову с телком, стоявших в углу, овец, брызнувших от него к дальней стенке, – те смотрели на него настороженно, недвижно и только хвостами дрыгали.

Почуяли, поди, зачем пришел… Ишь, как уши навострили. Вот и дожил, Федор… Злодеем обернулся для своей же скотины. Пришел, как вор, как душегубец, на собственный двор.

Звонцов залез по лестнице на сушилы, снял охапку сена, положил ее возле ворот и поджег. Ворота притворил, чтоб до поры огонь не заметили с улицы.

На пороге в сенях услышал тревожное мычание коровы, сердце больно сжалось и зачастило, отдаваясь где-то в глотке. Приостановился, простонал глухо, как раненый зверь… покачался, сцепив зубы… Но нет, не вернулся назад, пересилил себя, хлопнул избяной дверью, пошел на выход.