Борис Можаев – Мужики и бабы (страница 123)
– Дак я ж разве против? Я готов шагать вперед и плечом кого надо подпирать. Они ж вон упираются. Вот я и поясняю им. Колхозом жить веселее.
От стенки поднялся Макар Сивый, темный, в два обхвата, что копна, и засипел:
– Ты, Максим Иванович, храбрый да умный. А мы вот дураки и трусы. Ответь-ка на такой вопрос: скольки у тебя ртов? Молчишь? А-а! Ты, да я, да мы с тобой… Был один нахлебник – и тот отвалился. Теперь ты за весельем в колхоз топаешь. А мне каково, когда у меня у самого за столом веселье? Семь ложек играют, только поспевай в чашку наливать. Теперь я знаю, откуда подливать надо, – на свой горб надеюсь да вот на эти руки. А в колхозе что будет? Ну-ка да мы все лето провеселимся с Якушей да проспим с Тараканихой… Ты хвост в зубы – и в город. Тебя только Митькой звали. А я куда подамся со своей оравой? Мне-то куда? Вроде Вани Парфешина по домам итить, стадо гонять. Дак ведь и стада не будет… Всех коров в колхоз сведут. Чего ж мне делать? Брать кистень в руки – и на большак? Нет, Максим Иванович, на такое веселье ты нас не агитировай. Мы пока сыты, обуты, одеты. И слава богу. От добра добро не ищут. Вы же, которые веселой жизни захотели, ступайте в колхоз, гоните эту линию. Гоните, а мы поглядим. Получится у вас хорошо – может, и вступим. Нет? Не обессудьте.
Спорили еще долго… Уговаривали, кричали, матерились и вновь убеждали до самых первых петухов. Накурили так, что лампы светились мутными шарами, словно в тумане. Но… как было записано двадцать шесть человек, так на них и остановились. Ни один еще не записался. Кто бы ни выступал, как бы ни доказывал, ни убеждал, но все заканчивалось одной и той же фразой, пущенной с легкой руки Четунова: «Раз постановления нет сверху, так прямо и скажите… Чего с нами в прятки играете?..»
– Классовые враги подготовились лучше нас, – сказал в сердцах Кречев, когда от собрания остался один президиум за столом.
– Трудно работать, если у тебя руки и ноги связаны, – отозвался Зенин. – Как ни смешно звучат эти причитания шептунов, но они правы. Да, нужно постановление насчет всеобщей коллективизации. По округу, по району, по сельсоветам! Вот тогда мы заговорим по-другому.
Потом написали два документа; впрочем, писал Левка, а диктовал ему Зенин. Первым документом была резолюция общего собрания села Тиханова: «Заслушав все разъяснения (докладчик тов. Зенин) относительно коллективизации, а также разъяснение статьи товарища Сталина «Великий перелом», постановили: необходимо объединиться в коллектив, чтобы поднять урожайность, культурность жизни и хозяйства, а также усилить помощь государству в отношении хлебосдачи. Все сознательные граждане, нижепоименованные, добровольно вступают в колхоз». К резолюции приложили список колхозников и еще сочинили телеграмму в окрколхозсоюз:
«В подтверждение правильности взятой XV партсъездом линии по переустройству сельского хозяйства и в ответ на нытье правых оппортунистов мы, граждане села Тиханова, в количестве двадцати шести человек объединились сего числа в колхоз и в Вашем лице заверяем партию, что с намеченными темпами пятилетнего плана в условиях с/хоз. справимся, дав требуемое сырье для промышленности и продукты питания для армии и рабочего класса.
Рязанским рабочим посылаем привет и обещаем подняться до того уровня дисциплины и культурности, какого достигли рабочие. Просим прислать для проведения в жизнь коллективизации рабочего или агронома».
Присмиревшему Ванятке Зенин сказал:
– Запрашиваем агронома или рабочего с дальним прицелом, на случай всеобщей коллективизации. А пока придется, Иван Евсеевич, возглавить колхоз тебе. Мы поможем насчет утверждения, и вообще.
Домой возвращался Иван Евсеевич уже под утро. Шел по сонной Сенной улице, как со свадьбы, – и в душе все пело, и голова кружилась. Падал тихий снежок, припорашивал черные гребни колесников и мягко похрупывал под ногами. Легкий морозец пощипывал в ноздрях, продирал, как хороший табачок, до самого нутра и на выдохе белым куржаком завивался, покрывал его черные усы. «Наконец-то пришла моя пора шевельнуть бровями да мозгой раскинуть, – думал Иван Евсеевич. – Теперь я, что на молотильном кругу, в самом центре. Гляди в оба, Иван, отмечай по заслугам и того, кто везет, и того, кто порожняком идет, за чужой счет молотить норовит. Тебя самого гоняли по этому кругу, да еще с молоточком у наковальни… Иван, ударь сюда! Иван, тяни туда! Так что знаем, кто по́том обливается, а кто и пузырем надувается. Не перепутаем…»
На краю села в его трехоконной избенке светился огонь. «Что она, с ума спятила? – подумал он про жену. – Керосин всю ночь палит? С какой радости? От каких доходов? – Толкнул дверь – не заперта… – Или меня ждет?»
Санька Рыжая сидела за столом и плакала.
– Ты что? Ай обидел кто? – спросил он ее от порога, как маленькую.
– Сходи-ка в сад, погляди, что там наделали.
– А чего там делать? Что там у нас, караваи хлебные? – опешил Ванятка.
– Все яблоньки посекли, под самый корень… Они ж совсем ма-а-хонькие, – опять заплакала Санька. – Чего им надо-то? Тяпнул разок – и на бочок.
Иван почуял, как его правый ус ходенем заходил и веко задергалось. Он, не сказав ни слова, обернулся и пошел в сад через двор.
Санька семенила за ним по пятам и все приговаривала скороговоркой:
– Мне сон приснился… будто черт у нас в избе, с рогами… На Васю Сосу похожий и все руками норовит меня достать, с печи стащить, а я все от него за трубу прячусь… Он меня хватает лапой с когтями, и брешет… Ба-атюшки мои! У меня вся душа от страсти захолонула. Проснулась я – а это собака соседская брешет. И вроде у нашего плетня. Уж не волк ли, думаю. Схватила шубенку внакидку, выскочила в заднюю дверь и вот тебе слышу – ктой-то по саду топает. И плетень трещит. Я вышла в сад – никого уж нет. А яблони на боку валяются…
Они посечены были под самый корень, их даже не стронули, так рядами и лежали… Все двадцать четыре яблоньки, его пятилетки, купленные еще в третьем годе у Черного Барина. Вот тебе и сад, надежда его и отрада. «За что же, сволочи? За что?» Иван ходил от яблоньки к яблоньке, смотрел на острые срезы коротких комельков – одним махом посечены – и чуял, как тяжелая злоба ворочалась в груди его и распирала изнутри, будто вся утроба распарена была от гнева. Следы порубщика уже заметало порошею, но в затишке, возле плетня, один след был еще виден хорошо – это был отпечаток здоровенного лаптя. Иван смотрел на этот след, матерился и видел отрешенным взглядом своим не снег, не плетень, а много-много лиц – темных, бородатых, и все они потешаются над ним, заразительно хохочут…
– Ну, погодите, гады. Вот вы как… Ладно. Эдак-то и мы умеем…
Глава восьмая
То постановление, о котором так мечтали Возвышаев и Сенечка, наконец появилось. Оно появилось в конце ноября, после Пленума ЦК о контрольных цифрах. По всей стране, по районным ячейкам, уездным, окружным, областным, рассылались депеши с кратким изложением Пленума. Заявление Угланова и Котова: «Для нас стоит вопрос: быть ли на отлете, поддерживать и дальше политику тт. Бухарина, Рыкова, Томского, или идти в ногу со всей партией. Мы считаем нужным быть вместе с партией…» «Пропаганда правых капитулянтов несовместима с пребыванием в партии». «Пленум ЦК об итогах и дальнейших задачах колхозного строительства». «Резолюция по докладу т. Каминского». «Послать в деревню 25 тысяч рабочих». «Начинается новый исторический этап преобразования деревни» и т. д. и т. п. Московская область была объявлена районом сплошной коллективизации.
И потекли телеграммы, резолюции, обязательства, лозунги, донесения сверху вниз и снизу вверх, туда и обратно; забурлил этот бумажный поток, как подогретая и сдавленная чугунными трубами жидкость в системе принудительного круговращения.
В эту жестокую пору головотяпства, как и в иные времена, исчезла, растворилась многовековая нравственная связь, опиравшаяся на великие умы; и вот… и здравый смысл, и трезвый расчет, и необходимое чувство умеренности, контроля, словно плотина под напором шалой воды, уступили дорогу свободному ходу стихии, многоголосому хору ее толкачей и заправщиков; эти отголоски, как давнее эхо, укрытые на страницах газет той поры и в фолиантах пухлых подшивок архивных подвалов, еще долгие годы – только прикоснись к ним – будут сотрясать душу и поражать воображение человеческое своей неотвратимой яростью и каким-то ритуально-торжественным дикарским восторгом при виде того, как на огромном кострище корчилась и распадалась вековечная русская община.
«Крестьянин старого типа с его зверским недоверием к городу, как к грабителю, отходит на задний план».
«Правые отмечают низкий уровень цен на с/хоз. продукты… А мы отвечаем: «Языком цен говорят классы!»
«Некоторые уполномоченные поют с кулацкого голоса – мол, твердые задания невыполнимы».
«Полностью разоблачим теоретиков-оппортунистов из комсомольской ячейки тормозного завода».
«Областной животноводсоюз вместе с товариществами устраивает совместные пьянки».
«Секретарь райкома сельхозлесрабочих Шульгин надрызгался в стельку в кабинете, кричит сторожихе: дай ковш! Сторожиха принесла, и Шульгин тут же стал мочиться в ковш. Все смеялись. А я говорю: что вы делаете? Тогда он бросил ковш, снял умывальник – и давай туда мочиться. Пущай, говорит, кто-нибудь умоется»[14].