Борис Мессерер – Жизнь переходит в память. Художник о художниках (страница 5)
Приезжая в Италию, я поражал своих спутников тем, что водил их по моим любимым городам без путеводителя, прекрасно ориентируясь в Венеции, в Риме и во Флоренции, хотя никогда раньше не бывал там.
Возникшая под влиянием Михаила Александровича Туркуса влюбленность в ренессансную культуру Италии жила во мне своей отдельной жизнью, не вступая в конфликт с желанием создавать современную архитектуру. Я без конца сидел в библиотеке и стал настоящим «маньяком». Мне разрешалось ходить свободно по всем запасникам, смотреть любые книги, брать журналы по современной западной архитектуре, которые в то время были под запретом и не выдавались студентам. Это было упоительное занятие. Быть может, так и формировалось мое мировоззрение.
На третьем курсе, когда началось архитектурное проектирование, пришло время использовать знания, почерпнутые в библиотеке, и воплотить конструктивистские идеи в жизнь. Мои первые проекты вызвали глубокое изумление любимых педагогов, того же Туркуса, с которым мы были так дружны и к которому я относился с огромным пиететом. Я понимал условный термин «конструктивизм» как тяготение к чистой форме, отсутствию излишеств и орнаментов. Да и к проблеме организации внутреннего пространства я подходил несколько иначе, что порождало новые тенденции в работе над планом здания и его объемным решением. В своих проектах я пытался основываться на этих принципах, но та примитивная и наивная архитектура мифических пристаней для речных трамваев и нелепых сельских клубов, проектируемых на нашем курсе, совершенно их не выдерживала.
В результате у меня получалась какая-то страннейшая эклектичная «архитектура противостояния», встречавшая резкое осуждение педагогов. Я получал весьма чувствительные моральные травмы, потому что, имея твердый и упорный характер, но не обладая подлинными знаниями, старался противостоять идеологическому нажиму. Я был один такой на курсе. Разгром последовал незамедлительно и выразился в оценках. Вот это было ужасно. Идеологический разгром я бы выдержал, но тройка по проектированию казалась страшно унизительной, поскольку это была как бы оценка моего таланта. И педагоги, и студенты – мои друзья – просто не могли разобраться в моих замыслах и, не понимая, чего я хочу, издевались над моими работами. Милейший Михаил Александрович Туркус тоже громил эти проекты и глумился над ними. Он мог назвать мою отмывку[1] бронетанковой, в отличие от тех тонких отмывок китайской тушью, которые делали девочки за соседними столами. Их работы он безумно хвалил. Умение расплывчато и артистично нарисовать пейзаж акварелью возводилось в ранг высочайших достоинств, ведь архитектуру делали все примерно одинаково, а умение покрасить проект очень ценилось – оно решало художественную задачу. Мои же объекты были резко покрашены с выявлением формы, что было совершенно не нужно в те годы: обычная студенческая работа существовала на листе, растворяясь в зелени деревьев, воздухе, горах и облаках.
Борис Сергеевич Мезенцев
Начиная с третьего курса нашу группу взял весьма известный архитектор, издавна пользующийся огромной любовью студентов, – Борис Сергеевич Мезенцев.
Ко мне он отнесся по-дружески и буквально влюбил в себя. Мезенцев был стихийным человеком, новатором и настоящим самородком. Он прожил очень непростую жизнь: потеряв родителей и став беспризорником, он тем не менее сумел достичь высот в профессии и сделался известным московским архитектором, может быть, самым значительным в свое время. Мы, студенты, его боготворили.
Высокого роста, богатырского телосложения, с крупной лохматой головой и такими же крупными чертами лица, несколько неповоротливый, он походил на медведя и поражал наше воображение. Носил дешевый пиджачок из букле, который, однако, очень ему шел. А на лацкане вечно болталась медалька лауреата Государственной премии. Цвет лица Борис Сергеевич имел красноватый, видимо, потому что часто выпивал. О своей внешности Мезенцев абсолютно не заботился, но обладал огромным, редчайшим обаянием. Борис Сергеевич нас не баловал, приходил на занятия один-два раза в семестр. Его соратники-педагоги, ведшие занятия вместо него, как могли передавали нам его идеи. А когда перед сдачей появлялся
Мезенцев потрясал нас артистизмом. Например, он мог взять огромную кисть, окунуть ее в акварельную краску и превратить блекло нарисованный фасадик маленького архитектурного объекта в царство света и тени а-ля Рембрандт. Несколько взмахов – и впереди стоящий дом оказывался в тени, наверху начинали сгущаться тучи, появлялись световые пятна, вокруг вырастали фантастические деревья с мятущимися кронами – на листе возникала гроза, хотя мгновение назад ничто ее не предвещало… Тогда было модно делать отмывки эффектными, как картины, и Мезенцев обладал таким талантом.
Мы в этом усматривали его художественный гений. Архитекторы, как правило, выполняют сухую отмывку, а Мезенцев артистично делал живописный пейзаж, и мы с упоением следили за работой мастера. Поскольку он приходил в аудиторию, уже выпив рюмку, то мог на чьем-нибудь тщательно вычерченном, отмытом и, как казалось студенту, выверенном проекте (с точки зрения Мезенцева сделанном неинтересно), своим окурком нарисовать сбоку схему, каким проект мог бы быть. За два дня до сдачи. Автору работы подносили нашатырь. Приходилось за две ночи перечерчивать фасад, чтобы сдать проект.
Привожу свидетельство о Мезенцеве моего сокурсника, а в дальнейшем преподавателя Архитектурного института Константина Кудряшова, напечатанное в юбилейном сборнике МАРХИ:
Со звериным чутьем отмечал ключевые, самые существенные огрехи проектной темы. Мелочей не замечал, критиковал коротко и по делу. В группе выделял Бориса Мессерера, Марата Баскаева, Юрия Герасимова, Игоря Лагутенко и Вахтанга Абрамишвили. Если проект нравился, то задавались только вопросы, критики не было. Наивысшей похвалой был кивок головой и улыбка глазами.
Среди упомянутых студентов, как теперь говорят «наиболее продвинутых», – мой товарищ Вахтанг Абрамишвили, одаренный архитектор, построивший немало зданий в Тбилиси; ближайший мой друг Марат Баскаев, с которым я всю жизнь поддерживаю творческую и человеческую связь; Игорь Лагутенко – тоже очень близкий мне человек, сидевший в студенческие годы со мной за одной партой.
С нами учились еще Лёня Вавакин – впоследствии главный архитектор Москвы; Юра Григорьев, много лет работавший в качестве заместителя главного архитектора Москвы; Толя Савин – многолетний начальник отдела охраны памятников Москвы.
Мы старались сблизиться с Мезенцевым, в этом нам виделся путь к познанию тайн его мастерства.
К тем дням, когда появлялся Борис Сергеевич, мы готовились заранее – копили стипендии и приглашали его в ресторан «Савой» на углу Пушечной и Рождественки. Это роскошный, в купеческом стиле ресторан с зеркалами в позолоченных рамах на потолке и стенах. Посредине зала бил фонтан, в нем плавали рыбы, и по заказу богатых клиентов их ловили сачком и показывали: «Именно эту?» Клиент утвердительно кивал головой, и рыбу несли жарить. В шикарном «Савое» наш «демократический клан» из пяти-шести человек следовал за какой-нибудь столик, где накрывался действительно роскошный ужин, заказывались гектолитры напитков (мы тогда мощно выпивали, и наш наставник не отставал) и тратились все наши объединенные стипендии.
Мы были счастливы общаться с Мезенцевым, и его эти встречи тоже радовали. Он был демократичен и не возражал против таких альянсов со студентами. Конечно, среди застолья мы говорили с ним об архитектуре. Обсуждали его слова, идеи, и это придавало разговору творческий накал.
И вот наступил 1953 год, 5 марта умер Сталин. Для многих смерть вождя явилась очень сильным ударом, переворотом в сознании, но только не для меня, потому что я был воспитан в семье, где Сталина ненавидели. Так что дальнейшие события и откровения Н. С. Хрущева, выступившего с разоблачением культа личности, никаким открытием для меня не стали. Я знал, как людей уничтожали, как ссылали в лагеря, из которых не возвращались.
Разумеется, я с вдохновенным юношеским пылом ждал перемен. Они витали в воздухе и наконец-то начали происходить. Но не так быстро, как хотелось бы, из-за социальной инерции.
Сам Хрущев был фигурой весьма противоречивой. Темный, необразованный человек, он брался судить об искусстве и рассказывать о «серебряных тенях», которые отбрасывают на снег какие-то там елки, виденные им на картинах (я помню это его высказывание). Он бесцеремонно разгонял художников-абстракционистов в Манеже, расправлялся с неугодными власти писателями и поэтами. В архитектуре он произвел очень резкий переворот. Хрущевский «спец» Градов, идеолог городов «нового типа», в своих докладах громил стиль «архитектурных излишеств», проводником которого был Иван Владиславович Жолтовский. Это внесло страшный разлад в сознание архитекторов, считавших, что архитектура многое теряет как искусство, и вместе с тем понимавших, что за переменой курса стоит, несомненно, определенная здравость мысли и экономическая целесообразность.
Началось, как принято говорить, смутное время, и архитектура его отражала. Практика строительства тех лет – страшные пятиэтажные хрущобы без лифтов, лежачие небоскребы, как их тогда называли, – не могла принести радости авторам. Это была вынужденная архитектура.