Борис Марков – Храм и рынок. Человек в пространстве культуры (страница 72)
Ницше в поисках «истока» современной морали открывает тайную победу слабых над сильными и зависть (Resentiment) в качестве источника христианской религии. Батай видит причину экономически-расчетливого отношения к жизни в уловке разума, который побеждает исходное и подлинное отношение к жизни, как воле к власти. Благодаря хитрости разума жизнь перестает быть биологической, природной, она становится работой снятия влечений и образования смыслов. Это экономическое отношение обескровливает и обессмысливает жизнь, сводя ее к самосохранению, к круговому обращению, самовоспроизведению и цепочкам обмена. Подчиненная разуму, она утрачивает смысл и, более того, оказывается принесенной в жертву, по сути дела растраченной впустую. Поскольку господство оказывается мнимым, ибо есть господство над самим собой, поскольку Батай в поисках изначального опыта свободы ставит на абсолютную суверенность, противопоставляя ее господству, подчиненному рациональной экономии. Суверенный человек «делает то, что ему нравится, что доставляет ему удовольствие»
Насколько оправданы надежды на бессознательное? Они созревали по мере обнаружения ограниченности и даже опасности классического проекта рациональности. Разум понимался то как объективный, то как субъективный, но во всех своих вариантах он утверждал постоянство и законосообразность, порядок и структуру, подчинял время и жизнь, свободу и экзистенцию понятию. Может быть, одной из решительных, хотя и не осознаваемых по своим философским последствиям попыток преодоления господства мысли и логики над временем и бытием была теория эволюции Дарвина. Существовавшие прежде объяснения развития природы были вполне аристотелевскими, ибо в них предполагалась неизменность биологических родов и видов, отношения между которыми строились по схемам родо-видовой логики. Дарвин преодолевает жесткое противопоставление материи и формы тем, что использует для объяснения изменения видов случайные отклонения на уровне индивидуальных особей. Кажущиеся аномальными, они в новых, изменившихся, условиях среды становятся условиями выживания и таким образом закрепляют изменение вида. С философской точки зрения важнейшим достижением Дарвина является принципиально новое понимание времени и жизни: если раньше они моделировались наподобие гомогенного пустого пространства ньютоновской физики, то теперь обретают собственную энергетику. Не понятие определяет время, а, наоборот, время вызывает мысль, порождает изменение смыслов. Это обстоятельство, как кажется, сильно повлияло на генеалогический метод Ницше, для которого идея зарождения во времени стала одной из главных и который, подобно Дарвину, выводившему происхождение человека из «обезьяны», т. е. из нечеловеческого, увидел исток морали в аморальном, закона в вине, а добра в нечистой совести.
Ницше подготовил переход и сам немало сделал для того, чтобы заменить рефлексивную философию, ориентированную на реконструкцию чистых идей, исследованием истории телесности. Он показал, что у каждого духа есть своя почва и что основой европейского духа является больное, перверсивное тело. С этим нельзя не согласиться. Даже мы, упрекающие себя за изнеженность и излишества, очевидно, превосходим по части аскезы христианских святых, закапывавшихся в землю или проживающих на вершинах скалы, питающихся хлебом и водой. Кто из них, имевших, по крайней мере, греховные желания, смог бы так усердно сидеть за письменным столом, стоять у конвейера или так бессмысленно проводить время в пивной? Но работа над телом не сводится к ограничениям и выступает как производство новых желаний и органов.
Если классическая философия считала разум господствующей и контролирующей аффекты инстанцией в человеке, то романтическая установка разрабатывала своеобразную «метафизику экстаза», согласно которой спонтанная чувственность ближе к природе, она в принципе не подлежит искажающему воздействию власти и, стало быть, выступает опорой истины и подлинного бытия. Понятие бессознательного как модуса экстатического и внерационального, как выражение стратегии воли к жизни, которую сковывают знание и мораль, первоначально разрабатывалось в русле этой традиции. Даже Ницше, проявивший удивительную проницательность в разоблачении механизмов фабрикации телесных органов, необходимых для существования европейской цивилизации, выдвинувший проект культурной органологии, тем не менее не вполне освободился от идеализации своего Заратустры, ибо мыслил его в дискурсе абсолютного и совершенного сверхчеловека, обитателя горных вершин.
Батай критиковал экономию, расчет, цепочки обмена. С этим можно согласиться: мы экономим каждую минуту жизни, но в целом она бессмысленна и представляет собой пример пустой траты. Это, как говорил Сенека, — рассеяние (Stultia), борьба с которым так занимала философов, работавших в традиции заботы о себе. Экономии и расчету Батай противопоставляет опыт растраты и жертвы, опыт предела и перехода. В этом есть нечто архаическое и величественное. Но здесь возникают проблемы. В сущности, аномалии, перверсии — это переход самых прочных, срабатывающих инстинктивно барьеров. Поэтому те, кто может переступать их границы, вызывают некоторый трепет.
В работе «О трансгрессии» Фуко связал всплеск сексуальности со «смертью Бога»: «Ибо, исходя из сексуальности, язык, если он неуступчив, высказывает отнюдь не природную тайну человека, отнюдь не антропологическую его истину, он может сказать, что человек остался без Бога; слово, которое мы дали сексуальности, по времени и структуре своей совпадает с тем словом, которым мы возвестили себе, что Бог мертв. Язык сексуальности, которым Сад, едва произнеся его первые слова, пронзил все наше культурное пространство, став сразу его сувереном, вздернул на высоту той ночи, где отсутствует Бог и где все наши жесты направляются на это отсутствие, которая и обозначает его, и заклинает, и изнемогает в нем, доведя себя из-за него до пустоты чистой трансгрессии» (Танатография Эроса. СПб., 1994. С. 114). «Смерть Бога», как известно, ярко провозглашенная Ницше, не является атеистическим тезисом, ибо в нем говорится об отсутствии внешних гарантий, которые должен принять на себя сам человек. В поисках основания таких гарантий философы исчерпали все позитивное. Ни разум, ни право, ни наука, ни демократия не давали того, что давала идея Бога. Принципы, установленные в ходе свободных дискуссий общественности, ограничивали свободу, и поэтому наша постмодернистская эпоха начинала искать источник эмансипации в опыте абсолютной суверенности, которая не признает каких-либо запретов и ограничений. Раньше Бог жил на пределе существования, а теперь сам человек должен испытать те предельные наслаждения мучениями, которые испытывал Бог, жертвующий во имя спасения провинившихся людей Своим сыном. Этот героический поступок, так сказать, чрезмерен и потому негативен и даже преступен, ибо спасение виновных и грешников достигнуто за счет невинной жертвы. Человек вывел чрезмерное в сферу божественного, предпочтя рабскую зависимость и сохранение жизни героическим мучениям. Но избавился ли он экономией, расчетом и рациональностью от адских мук? На что позитивное, культурное, научное. целесообразное и цивилизованное может опереться современный человек? Наша жизнь, рассчитанная по минутам, дисциплинированная и целерациональная, разве она имеет смысл? Можно сказать, что каждый поступок был рациональным, но их цепь — совершенно абсурдной, ибо была посвящена служению чему-то внешнему и никак не тому, что древние называли заботой о себе. Наш разум, разве не благодаря ему были осуществлены войны и организованы эффективные фабрики смерти — концентрационные лагеря, эти машины по переработке человеческого материала? Культура и цивилизация, разве они гарантируют наше существование, разве не благодаря открытиям науки и техники мы стоим перед скорой экологической катастрофой?
Несмотря на то, что негативное оказывается невыразимым и тем самым как бы отсутствующим для теоретического дискурса, оно проявляет себя как позитивное на энергетическом уровне. Достоевский не мог объяснить, почему человек предпочитает удовлетворить желание попить чаю, даже если за него будет заплачено ценой погибели всего мира, но нельзя отрицать, что нечто подобное в некоторых крайних обстоятельствах испытывает любой человек. Это и дает почву метафизике желания. Возникает вопрос: чего мы желаем и боимся одновременно? Список основных страхов и представляют влечения, оказывающиеся грозными и разрушительными силами. Думается, что человечество никогда не согласится считать их позитивными, потому что инстинкты вытесняются и не допускаются в сознание, ибо несовместимы с ним и разрушают его. Среди основных влечений есть разрушительные, неконтролируемые инстинкты, символизированные танатосом Фрейда, которые представляют реальную угрозу жизни. Взаимная игра эроса и танатоса необъяснима с теоретической, смысловой точки зрения. Диалектика лишь уводит наше внимание в сторону, когда утверждает взаимную теоретическую и даже логическую необходимость противоположностей для определения друг друга. Дело не в логической, а в энергетической необходимости противоположностей. Энергетические процессы вызываются столкновением разнонаправленных сил. Задача культуры состоит в том, чтобы приручить и нейтрализовать возникающую при этом энергию посредством диспозитивов власти и познания. Человек боится отсутствующего и пытается нейтрализовать или приручить его утверждающими дискурсами. Это не вызывало возражений, пока запредельное помещалось вовне, но когда оно оказалось внутри самого человека, то его «обобществление» стало вызывать резкий протест. Энергия любви и ненависти, силы разрушения и безумия — словом, все, что Фрейд называл «либидо», — кто распоряжается этим? Конечно, возникает вопрос о том, насколько оно аутентично, и может быть, эта энергия не дается от природы, а создается за счет высокого напряжения культурных оппозиций, но то, что она используется властью в своих интересах наподобие капитала, — не вызывает сомнений. Поэтому вполне естественным кажется поставить вопрос о том, как функционируют, распределяются, обмениваются эти энергетические ресурсы.