Борис Марков – Храм и рынок. Человек в пространстве культуры (страница 47)
Большое, полнокровное и энергическое тело Марианны прежде всего проводило границу по отношению к распущенным и развратным великосветским дамам прошлого. Режим во Франции загнивал точно так же, как позже в России. Мария-Антуанетта изображалась на порнографических картинках (их можно видеть в наших недавних изданиях «Философии в будуаре» де Сада) занимающейся лесбийской любовью с фрейлинами. На такого рода изображениях она предстала как попирающая всяческие ценности материнства, ибо совращала и собственного малолетнего сына. Аналогичные истории распространялись в Петербурге об отношениях императрицы с Распутиным, фрейлинами. Непосредственно перед казнью Марии-Антуанетты по Парижу ходили слухи, что королева во время лесбийских сношений со своими придворными дамами мастурбирует юного принца. Это считалось во второй половине XVIII в. не только неприличным, но и опасным для здоровья детей, ибо, по мнению врачей, приводило к слепоте. Революционные плакаты изображали Марию-Антуанетту с висящей грудью и в то же время недоразвитой, тогда как грудь Марианны изображалась гордо поднятой, дарующей наслаждение и жизнь. Это было обвинением развратной королеве, написанное языком тела.
Уже А. Смит и его современники чувствовали, что чисто формальных, социально-экономических связей явно недостаточно для консолидации людей. Они не случайно использовали метафоры крови и страсти, т. е. телесные стимулы, соединяющие людей в коллективное тело. Построением его, разборкой старого и дрессурой нового тела были особенно озабочены победившие революционеры. Они пытались посредством маскарадов разрушить прежнее религиозное и светские пространства, но при этом столкнулись с поисками дисциплинарного конструирования организованного коллективного тела. Первоначально использовался символ республики-матери, который пытались воплотить в грандиозных памятниках. Одним из них был фонтан, возведенный при праздновании единства и неделимости республики 10 августа 1793 г. Его центром была большая, чем-то напоминающая сфинкса фигура обнаженной женщины, которая сидела на стуле, обхватив грудь руками. Две мощные струи били из ее грудей, символизируя объединяющее начало жителей, вскормленных молоком революционной богини-матери. То, что такие попытки объединения были неудачными, доказывает череда последующих революций, сотрясавших Францию и в XIX столетии. Простые люди все реже посещали праздники, так как становилось очевидным, что молока Марианны на всех явно не хватает. Так росло отчуждение массы и власти. Это проявлялось в ходе оформления революционных праздников: наряду с Марианной стали воздвигать и Геркулеса — мужское милитаристское тело, а масса циркулировала между ними по площади. Сама революционная богиня изображалась все более вялой и пассивной. Ее мышцы и мощь сглаживались, и, наконец, она стала изображаться в сидячем положении. Это отражало падение роли женщин в революции. Сначала именно они были зачинщицами и выступили инициаторами хлебных бунтов. Потом они пытались бороться за эмансипацию и организовывали различные женские клубы. Однако постепенно мужские группы взяли над ними верх, и водружение рядом с Марианной Геркулеса символизировало возрастание мужского господства. Конечно, Марианна не умерла и еще долго репрезентировала преодоление страха контакта, была символом доверия, скрепляя все сильнее дифференцировавшуюся в социальном отношении республику в единое целое.
Попытку одухотворения мужского тела предпринял революционный художник Давид. Герои революции погибли, и художник хотел их как бы оживить, чтобы страсть погибших передавалась и подпитывала энтузиазм живых. «Смерть Марата» — одна из таких попыток. Марат, как известно, страдал от сильных болей, и только холодная ванна облегчала его страдания. Как состоятельный человек, он построил специальное помещение наподобие античной залы с небольшим бассейном и, находясь в нем, работал и даже принимал посетителей. Обычно художники изображали все это достаточно подробно и старательно выписывали, например, висящую над ванной географическую карту страны как намек на государственные заботы Марата. Давид изобразил Марата в декорации: тога, перо, письмо, изможденное лицо, небольшая аккуратная рана на груди — след удара кинжалом, аскетическая обстановка и пустота на заднем плане. Бодлер очень точно передал впечатление, которое вызывает эта картина:
«В холодном воздухе этого пространства, в холодных стенах, окружающих холодную ванну, Марат выглядит как герой. Однако эта картина не вызывает и не требует сочувствия, Марат не испытывает человеческой боли. Он единит другим».
Другой портрет Давида воспроизводит образ юного Иозефа Бара, отдавшего свою жизнь за революцию, тоже в пустоте, но он вызывает сочувствие. Вытянутая вперед рука Бара поместилась в картине лишь наполовину, и это символизировало незавершенность и оборванность его жизни. Нагое тело изображено на таком же нейтральном фоне, как и фигура Марата. Но здесь нет декораций и явно господствует космическая пустота, скрадывающая земную историю юноши. Угасание, смерть и пустота — вот что символизирует революцию. Вместе с тем тело Бара изображено явно эротично. Девичье лицо, локоны, полноватые бедра и маленькие гениталии делают его андрогинной фигурой. Конечно, это не возвращение женственности революции и не шаг назад к Марианне. Вместе с тем портрет Бара явно отличается от маскулинных фигур революции, которые постепенно вытеснили образы женщин из революционной символики. На место полногрудой Марианны и мускулистого Геркулеса приходит бесполый символ. Ребенок, невинный и не позаботившийся о самосохранении, — вот что только и может оправдать революцию. Рисуя тела, а не пространства, Давид стремился изобразить солидарность и общность. Но эти пространства пусты, и это кажется намеком на сегодняшнюю разобщенность и одиночество. Они тоже символизируются телесно. Но сегодня пространство и тело как бы враждебны друг к другу и их различие — свидетельство секуляризации общества, которое атомизировало индивидов, предоставило им комфортные индивидуальные пространства, но не устранило и не удовлетворило старую тягу к телесному контакту.
ПРОСТРАНСТВА ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ
Почему в Англии не было столько революций, как во Франции? Ведь Лондон — один из богатейших и величайших городов мира. Там тоже были улицы и площади. Но, может быть, не было бедноты, Жившей на хлебе и воде, дрожавшей от одной мысли о повышении Цен на продукты питания? Прогуливающийся по Лондону турист обычно изумляется богатству и красоте города, воспринимает его как новый Рим: великолепные правительственные здания, богатые кварталы банкиров и дельцов, импозантные виллы землевладельцев, степенные строения среднего класса, облицованные камнем и украшенные орнаментом. Конечно, и в других городах есть отдельно стоящие великолепные здания и даже красивые улицы, однако Лондон, казалось, был лишен трущоб, которые уродуют любой город, и являл взору все богатства мира.
Поражает еще одна особенность этого города — порядок и спокойствие, царившие на улицах. Все иностранцы отмечают вежливость и даже благожелательность лондонцев. Но самое поразительное состоит в политической индифферентности жителей. Между тем Англия была передовой промышленной страной, в которой очень рано сформировалось классовое сознание. Более того, если проявить любопытство, простирающееся за видимое великолепие фасадов, то окажется, что имущественное расслоение в Лондоне было более высоким, чем, например, в Париже, непрерывно сотрясаемом революциями в течение всего XIX столетия. Может быть, колониальная политика позволила не только нажиться богатым, но и повысить уровень жизни бедных по сравнению с другими странами? На самом деле, Лондон вовсе не обеспечивал своей бедноте более высокий уровень жизни, чем, скажем, в Париже. Как и все торговые города, он вскоре стал жертвой ориентации на международную торговлю. В отличие от Рима, постепенно складывающегося в течение столетий и являвшегося образцом для строительства городов в провинции, с которой он был связан хорошими дорогами, Лондон вырос буквально на глазах одного поколения и за годы правления Эдуарда втянул в себя чуть ли не четверть населения страны. Его жители ели американский хлеб, носили одежду из австралийской шерсти и индийского хлопка. Все они были выходцами из провинций, но их приток в город не объясним промышленной революцией. Лондон не был промышленным центром, как Манчестер или Бирмингем с их фабриками и верфями. Это был город купцов и банкиров. Что влекло в него бедноту? Рабочих мест не было, жизнь была дорогой, и поэтому приток в него огромного количества людей нельзя объяснить обезземеливанием крестьян и ростом фабрик и заводов. Рост больших городов выглядит каким-то бессмысленным, беспричинным процессом. Может быть, люди уезжали с насиженных мест в поисках свободы от давивших на селянина традиций и условностей? Это хоть как-то объясняет целостность города и относительное единодушие горожан, которых в столицах объединяет не классовое сознание, а желание независимости, стремление к зрелищам и развлечениям, которые дает город.